Метафизичествование стихами

Обращение к метафоре чаще всего связано со сложностью проблемы, поэтому она так широко используется для описания чувств и эмоций. Поэтому, вероятно, довольно хорошо изучены возможности метафоры как средства художественной выразительности, однако ее когнитивные возможности также должны быть изучены, как писали Дж. Лакофф и М. Джонсон в статье «Метафоры, которыми мы живем».

Компаративный характер метафоры, ее пребывание одновременно в двух сферах осмысления мира позволяет сформировать маргинальное поле гипотетических определений, а это уже движение на пути к новому знанию.

Вероятно, только банальность обладает привилегией точного понятийного выражения, творческий прорыв обречен на невнятность, косноязычный прорыв немоты в сторону, еще не обжитую словами. Метафоричность наполняет содержание неопределенными смыслами. Но неопределенность есть первая фаза именования. Сначала нашему вниманию предлагается целое море соленой воды и лишь путем долгой и трудной работы из нее добывается sal atticus.

Конечно, не очень честно пытаться анализировать природу метафоры с помощью метафор. Поэтому перейдем к более однозначным рассуждениям.

Размышления о соотношении литературы и философии вызывают много вопросов, например:

  • Можно ли анализировать философское содержание литературных произведений, отвлекаясь от их жанровых или художественных особенностей?
  • Связаны ли философские идеи с какими-то определенными литературными жанрами?
  • Можно ли увидеть некую специфику в поэтическом выражении философских идей. И вообще, насколько возможно «философствование стихами» как заявлял Тредиаковский?
  • Бывают ли «философские жанры», т.е. специфические формы выражения философских идей?
  • В чем специфика философского анализа литературного текста и чем он отличается от филологического?
  • Могут ли быть объектами филологического исследования философские тексты? Если да, то что является результатом такого анализа — филология или философия?
  • Влияет ли литературное качество текста на интерес к философскому содержанию. Можно ли бездарными художественными средствами выразить гениальную идею.
  • Как сами авторы текстов оценивают их философское содержание и литературное качество?
  • Что влияет на выбор формы выражения философских идей. Сознателен ли этот выбор?
  • Чем отличается поэтическая метафора от философской?

Попробуем рассмотреть некоторые из этих проблем на примере российских мыслителей и писателей XVIII века.

Близость литературы и философии была очевидна для мыслителей века Просвещения. А.П. Сумароков иронично отмечал: Поэтам позволено изображать кажущееся истиною, хотя оно и не основательно. Логики дела свои выводят основательными заключениями, физики — опытами, математики — выкладками; но сколько философов, составивших системы поэтические! почти вся картезианская философия есть голый роман. Все без изъятия метафизики бредили, не исключая славного и славы достойного Лейбница.

Как известно эпоха Просвещения в России отличалась слабостью развития академической системы. До конца XVIII века в стране действовал только один университет, созданный в 1755 году и Академия наук, с нерегулярным Академическим университетом, созданная в 1724 г.

Система абстрактных понятий, характерная для академического дискурса в эпоху Просвещения только начала свое становление в светской философии. Это было отмечено в 1751 г. Г.Н. Тепловым в одной из первых систематических книг «Знания, касающиеся вообще до философии для пользы тех, которые о сей материи чужестранных книг читать не могут». Его сочинение предваряет «Объявление слов, которые в философской материи по необходимости приняты в том разуме, как приложенные к тому латинские и французские разумеются».

Словари такого рода довольно часто сопровождали переводные книги. Так, например, переводчик Александр Фрязиновский счел необходимым дополнить издание Иоанна Эверарда Швеллинга «Бессмертие души основательно против безбожников и скептиков доказанное» (СПб., 1779), приложив к нему «Роспись неупотребительным словам на российском языке содержимым в книге о Бессмертии души».

Интересно
Главной причиной переводческих сложностей служило не только отсутствие в русском языке соответствующих эквивалентов. Исторически традиционным для рассуждения об абстрактных сущностях был старо-(церковно)-славянский язык, смешение которого с новорусским создало «высокий штиль» (М.В. Ломоносов) или stylus sublimus (Ф. Прокопович).

Ломоносов по этому поводу отмечал, что именно понятия церковнославянского языка представляют собой «сокращенные мысли», способствующие «сильному изображению идей важных и высоких». Однако, например, актуальный для века Просвещения натурфилософский дискурс не вписывался ни в теоретическую, ни в лексическую систему, с которой обычно имел дело «высокий штиль». И тот же Ломоносов, прекрасно владеющий этим «штилем» в одической поэзии, не использовал его для написания своих научных работ.

Российские мыслители пытались порой избавиться от терминологической путаницы созданием собственных понятийно-категориальных систем. В «Слове о мудрости, благоразумии и добродетел»и В.К. Тредиаковский на 79 страницах in quarto приводит более двухсот латинских и греческих терминов, проясняющих смысл своего текста. Кроме того, в примечаниях к своему эссе, он помещает «Французский с греческого перевод философским званиям, в сем Слове употребленном по-славенски».

Если язык академического сообщества тяготел к лексической определенности и использованию переводных терминов, то дискурс дворянской интеллектуальной элиты тяготел к метафоризации и визуализации.

Эта среда не только формировала просвещенного читателя, но и поставляла авторов как философских, так и литературных текстов. При этом идентификация себя как автора «научного текста» была обратно пропорциональна знатности происхождения. «Быть историком, математиком, физиком дворянину стыдно, а всего стыднее проповедником», — писал А.П. Сумароков в статье «О несправедливых основаниях».

Аристократы с удовольствием участвовали в процессах производства интеллектуальных ценностей, но далеко не всегда публиковали свои сочинения, или заявляли свое авторство. Слой избранных был достаточно тонок — новые идеи могли быть просто озвучены в кругу близких друзей и единомышленников. В меньшей степени «интеллектуальная застенчивость» касалась литературных сочинений.

Публикация поэтических произведений, басен, пьес — демонстрировала вкус и интеллект автора, а также могла способствовать его карьере. Понравившаяся при дворе ода «на случай», могла способствовать карьере более, чем годы беспорочной службы.

Занятия науками, философией и поэзией не противоречили друг другу и вполне умещались в рамках «просвещенной личности».

Постромантическая антиномия «ученый — поэт» не была характерна для века Просвещения, где в почете был энциклопедизм как эпистемологический идеал и эклектизм как метод познания, обеспечивающий его полноту. Во времена эклектико-энциклопедической невинности полагали, что деятельность, направленная на познание мира, должна быть разнообразна и следует добиваться совершенства в каждом ее проявлении.

Почитатель Дмитриева-Мамонова, перечисляя его достоинства указывает: что касается до наук светских, то он как бы к наукам рожденный, от самых младых пелен себя посвятил и душевныя естественные силы устремил к достижению просвещения и наполнения себя свободных наук познанием с беспримерным рачением во оных упражнялся и до желаемаго достигнул совершенства. Он может писать и говорить на разных диалектах проворно, ясно и безогрешително: в натуралной истории искусен в нем можно найтить хорошаго математика и изряднаго философа. География и историография у него всегда пред очами: ему и химическия правилы и опыты не неизвестны, знает вкус и силу в живописи: но при всех превосходнейших оных знаниях в нем еще высокий дух поэзии обитает.

Мыслители того времени, конечно, прекрасно видели разницу между поэзией и философией, но предпочитали сближать, а не разделять эти сферы.

«…Великий светоч ума человеческого — философия — либо рождена, либо вскормлена поэзией», — замечает Феофан Прокопович, рассуждая о соотношении философского содержания с поэтической формой

Он пишет о том, что это соответствие не носит абсолютного характера — сочинения Геродота можно переложить стихами, результатом будет не поэтическое, а историческое произведение.

В статье «Мнение о начале поэзии и стихов вообще» В.К. Тредиаковский говорит о том, что поэзия является самой древней и наиболее универсальной формой выражения философских идей. Он называет ее «первейшей философией» и Софией. Он полагал, что поэтическое слово обладает особой убедительностью и, возможно поэтому, политики, народные вожди, увлекающие массы за собой, и были первыми поэтами. Поэтому для поэта XVIII века занятия поэзией не забава и не игра. Он чувствует себя учителем, в определенном смысле «пророком».

Метафоричность поэтического слова — это не стремление «развлечь» читателя, но попытка воздействовать на ум через сердце. Это мнение разделялось и более поздними мыслителями.

В.С. Соловьев писал в статье о Ф.И. Тютчеве: Дело поэзии, как и искусства вообще не в том, чтобы «украшать действительность приятными вымыслами живого воображения», как говорилось в старинных эстетиках, а в том. чтобы воплощать в ощутительных образах тот самый высший смысл жизни, которому философ дает определение в разумных понятиях, который проповедуется моралистом и осуществляется историческим деятелем как идея добра. Художественному чувству непосредственно открывается в форме ощутительной красоты то же совершенное содержание бытия, которое философией добывается как истина мышления, а в нравственной деятельности дает о себе знать как безусловное требование совести и долга.

Мыслители XVIII века не противопоставляли поэзию науке и философии, а скорее сопоставляли с ними. В «нравоучительной басне» В.Т. Золотницкого «Поэзия» в аллегорической форме говорится о своеобразном «суде» устроенном «науками и знаниями» над поэзией, где они решали, достойна, или нет она занимать место среди них. В качестве обвинения говорилось о том, что поэтические произведения состоят обычно «из ложных вымышлений» и «превратного рода описаний», не заключая в себе «особливой важности».

Защищаясь, Поэзия говорит: Хотя […] состою из разных родов вымышлений и превращений; однако со всем тем, мои высокие изображения, особливое украшение и нежность речи все то столько исправляют и приводят в порядок, что представления мои, надевши на себя вид истины, заключают в себе различные особливые важности. Я своим искусством величаю богов, изображаю знатных героев, описываю удивительные тайности и происшествия столь нежно и красно, что всех читателей сердцами легко овладеть и в восторг привесть от меня зависит.

Такой ответ убедил высокое собрание в том, что «место поэзии между науками» и продемонстрировал, что задача поэзии заключается не только в том, чтобы отражать мир, но и в том, чтобы его упорядочивать.

Интересно
В российской философии эпохи Просвещения не было устоявшейся категориальной системы, даже в рамках сочинений одного автора. Это было вполне естественно, учитывая ряд факторов, обуславливающих особенности продуцирования философских текстов и прежде всего отсутствие «школьной» традиции и просвещенный дилетантизм авторов.

Дворянину вовсе не было нужды использовать устоявшуюся форму «школьного философствования», за счет которой кормился университетский профессор. Поэтому способ выражения философской позиции, или размышления на философские темы редко выражались в «трактатном» виде.

Философские обобщения часто принимали литературную, литературно-критическую и эпистолярную форму. Дворянские мыслители выражали свои идеи в «политических романах» (М.М. Херасков), одической поэзии (А.П. Сумароков, М.В. Ломоносов, Г.Р. Державин), аллегориях (Ф.И. Дмитриев-Мамонов), «путешествиях в неведомую страну» (М.М. Щербатов, В.А. Левшин), «письмах к приятелю» (А.П. Сумароков, В.А. Левшин).

Последний жанр был органически связан с дворянской культурой, в которой письмо служило основным средством коммуникации, тогда как риторический жанр «речи» или «слова» был характерен для академического мира.

Задачи, которые ставила российская философия XVIII века носили в большей степени аксиологический, нежели эпистемологический характер. Понятийная строгость казалась слишком скудным средством для размышлений и описаний сложных проблем, а потому — заменялась метафорой.

Так размышления об идеальном общественном устройстве превращались в описания «путешествия в страну истинных наук», или поиск «розы без шипов» совершающихся как наяву, так и во сне, стремление постичь проблему смерти и бессмертия в «разговоры в царстве мертвых», онтолого-космологические проблемы обсуждались в понятиях «неба», «светил», «мира» («миров») трансцендентные сущности рассматривались в категориях «света», «тьмы», проблемы познания в окуляроцентристских образах, и эмблемах, визуализирующих абстрактные понятия.

Особенно чувствительны к визуально-аллегорическому и метафорическому способу выражения были масоны. Это во многом было связано с тем, что именно в этой среде была популярна философия неоплатонизма, отлившаяся в форму герметизма и мистики.

Основные понятия масонского дискурса представляют собой сложную систему интеллектуальных метафор, значения которой имеют международный и кросс-культурный характер

Социальные взгляды масонов тяготели к утопизму. Отсюда метафоры «золотого века», «царства Астреи», «Царства Офирского», «Зиона» символизировавшие идеальное общество. Одним из наиболее распространенных типов утопизма был эпистемологический утопизм, предполагающий поиск и нахождение «истинного знания» («древнего знания», «Соломоновых наук»), носящего абсолютный и всеобщий характер, могущего быть теоретическим основанием для конкретных инструкций по реформации общества.

Аксиологическим ориентиром по поиску этого знания является «Восток». Именно там находится «Храм Добродетели», («Храм Натуры», «Храм Премудрости»). Знание может быть зашифровано в «иероглифах», тайну прочтения которых следует искать у древних мудрецов.

Это знание описывается в категориях метафизики света как движение от невежества и непонимания («мрак», «черная храмина») к знанию и свету, («истинный свет», «умный свет», «магический огонь») в пространство трансцендентных сущностей («светоносный треугольник», «огненный треугольник», «блистающая звезда», «пламенеющая звезда», «непогасающий свет» «небесная лазурь», «свет несотворенный», «высший свет», «свет незаходимый»).

Интересно
Политические взгляды масонов смыкались с их моральным учением. Они полагали, что нравственное совершенствование («исправление сердца», «очищение ума») могут помочь в «работе» над несовершенным человеческим естеством («серым камнем», «диким камнем»). Именно это поможет «совлечению ветхого Адама» («человека земного» и формированию совершенного человека («человека духовного»).

Метафорические ряды пронизывали не только масонскую поэзию, но и насыщали прозаические тексты, придавая им глубину и многозначность.

Особенно сложным жанрово-метафорическое многообразие было в сфере изучения человеческой природы ее художественно-эстетического и эмоционально-нравственного своеобразия. Только поэтический дискурс был в состоянии отразить нюансы нравственного поступка и морального переживания, а главное (ибо для философии XVIII века главное было именно в практическом воздействии и использовании поэтического слова) в нем виделось непосредственное орудие преобразование человеческой природы.

В статье «Мнение о начале поэзии и стихов вообще» В.К. Тредиаковский пишет:

Едино из главных намерений поэзии […] состояло также и в том, чтобы исправлять нравы. Чтож бы в том удостовериться, то должно токмо взирать на собственный предел в каждом роде поэм, и на общественные действия пиитов самых славных. Эпическая поэма намерилась с самого начала подавать нам наставления, прикрытые аллегориею важного и героического действия.

Ода прославлять деяния великих людей и чрез то привлещи всех других к подражанию оным. Трагедия вдохнуть в нас ужас от злодеяния смертоносными воспоследованиями, кои происходят от оного, а почтение к добродетели праведными ей похвалами и воздаяниями, которые за нею следуют. Комедия и сатира исправить нас, забавляя, и воевать непримирительно на пороки, и на все, что смеха достойно Элегия проливает слезы на гроб особ, заслуживших сожаления. Эклога воспевает беззлобие и увеселения поселянского и пастушеского жития.

Что ж хотя, по прошествии времен, и употреблены сии роды поэмы на другое, однако сие есть верно и известно, что оные отвращены от природного им предела, и что с самого начала все оне шли к одной цели, а именно, чтоб сделать человеков лучшими.

Язык поэтических метафор был не так определен, как отточенный в ученых дискуссиях понятийный аппарат, тем более заимствованный из чужеродного арсенала, однако понятен и нагляден.

Некоторые области, например размышления о трансцендентных сущностях — о Боге или бессмертии души, — вовсе не имели традиции понятийного осмысления в российской философии, а потому находили более полное выражение в духовной поэзии, прежде всего в оде.

Та полнота смыслов, которая немыслима в философском трактате, может быть выражена «высокостью» одической поэзии, «лирическая выспренность» которой, как писал Державин, «возносит поэта выше понятий обыкновенных людей и заставляет их сильными выражениями своими то живо чувствовать, чего они не знали и что им прежде на мысль не приходило». Истинная, «прямая» высокость состоит в «силе духа» или «истине, обитающей в Боге», поэтому совершенство поэтического произведения есть критерий его правдивости. Метафизика выступает здесь как эстетика, а эстетика — как поэтика.

Мыслители шли на смелые эксперименты с формами. В сочинении В.К. Тредиаковского «Феоптия» (1750–1754) метафизические программы формулируются в явном виде и предваряют поэтические части-«эпистолы» поэмы. Таким образом одна и та же проблема предстает и в виде наукообразного текста, и в стихотворном виде. Одновременное использование не только двух жанров, но и двух дискурсов создает определенное напряжение в тексте «Феоптии», но не перерастает в конфликт.

В предисловии Тредиаковский откровенно пишет о целях и задачах своего произведения: В нынешние времена повсюду стихи, по большей части, употребляются токмо или на пустые игралища, или на другие мирские сочинения, возбуждающие страсти. Но возводящий помышления свои к удаленной древности увидит, что поэзия у древних была общею их философиею и теологиею. Итак, писать философствование стихами, то возводить некак стихотворение к первому его и достохвальному началу.

Образцами «философствования стихами» для Тредиаковского являются Цицерон, Лукреций, Овидий, Иоанн Дамаскин и царь Давид.

Следует отметить, что Псалтырь вдохновляла не одного Тредиаковского. Традиция «переложения» псалмов, авторство которых традиционно приписывалось царю Давиду, была широко использована русской поэзией XVIII в. Особенно любимыми были 6, 13, 18, 45, 50, 52, 58, 70, 91, 101, 120, 137, 145 — самые «мировоззренческие» псалмы. Этим отчасти объясняется преимущественно «ветхозаветный» образ Бога в духовной поэзии.

Поэтический текст Тредиаковского далеко не всегда «понятнее» метафизической программы и далеко не всегда удачнее воплощает кратко сформулированный тезис. Видно, что он «подстроен» под метафизику, а потому выглядит каким-то несамостоятельным, «переводным». В этом смысле знаменитое переложение «с французския нестихотворныя речи» «Похождений Телемака» Фенелона, которого Тредиаковский передал стихами гораздо органичнее.

Вот, например, как доказывается бессмертие души в метафизической программе:

«…Понеже тело умирает, а сопряженная с ним душа, как не имеющая частей, не может на части разрешиться, то следует, что душа есть бессмертна…»

И в поэтическом выражении:

Бессмертна и душа от Бога нам поданна;
Она по естеству бессмертного созданна;

В духовном существе частей делимых нет,
Решиться б ей на те и погубить свой след;
Телесна смерть тела решит на многи части,
Так умирают те от таковой напасти;
Простое, как душа, есть без частей родство,
Бессмертно есть затем душевно существо.

Сочинение Тредиаковского представляет собой фактически философский трактат, ибо поставленную задачу — «философствовать стихами» — он, на наш взгляд, не выполнил. Рассуждения о Боге не столько поэтизированы им, сколько зарифмованы. Поэтому вместо выяснения дополнительных метафорических смыслов он, стесненный избранной им формой, лишил себя возможности обстоятельного и неторопливого рассуждения.

Вероятно обращение к поэзии или прозе не является произвольным, каким оно представлялось Тредиаковскому.

Поясняя свой перевод «Поэтического искусства» Н. Буало (1752), Тредиаковский заявлял, что выбор прозаической или стихотворной формы зависит исключительно от его выбора:

Что ж до меня, французскую Боало-Депреову «Науку», как большей части читателей известнейшую, составил и я нашими стихами; а для показания всем, что Боало-Депрео все на-все взял из Горациевы, не оставиля и сея и положил ее после, но токмо прозою. Довольно стихов для чтения и в четырех песнях Боаловых, но в различение тоя ж самыя материи, рассудил я, что одно которое-нибудь из сих сочинений лучше представить прозою.

Пал жребий судом моим, чтоб Горациевой эпистоле быть свободным, а Боаловой «Науке» заключенным словом и предшествовать. Причина сему не убежание от трудности, коя в обоем случае велика, но токмо мое произволение: могла и Горациева также быть составлена стихами, могли и обе предложиться прозою.

Тредиаковский считает себя вправе не только менять местами стихи и прозу. Он вычеркивает из перечня героев Людовика XIV, о котором пишет Буало и вставляет на его место Петра Великого, поясняя: В подлиннике стоит Лудовик. Я пременил на Петра Великого не для того, что он наш был самодержец, как то и Лудовик XIV — государь же автору, французского народа человеку; но для сего, что наш Петр Великий был герой в сем больше Лудовика XIV, по мнению и чужестранных народов.

Узнай цену консультации

"Да забей ты на эти дипломы и экзамены!” (дворник Кузьмич)