Мир повседневности

Для животного мир «его повседневности» задан генами, органами, нормой реакции, инстинктами и прижизненным обучением. Это природа, освоенная историей его вида. Причем это, конечно, не мир как он есть сам по себе, а специфичная для вида вырезка из мира, так что обитающий здесь же другой вид будет иметь иной Umwelt.

Образ «вырезки из мира» неявно предполагает наличие некоторого объективно упорядоченного мира, который можно рассматривать под различными углами зрения.

Однако на самом деле сам организм и вносит свой порядок в мир, который до этого не имеет для него никакого предпосланного порядка. Тем самым речь идет о том, что у разных видов совершенно разные миры, которые они сами создают из «хаоса». В первую очередь «повседневной» для животного является сфера его пещеры, норы, семьи.

Это, конечно, не внутренний мир (Innenwelt), который, по Икскюлю, есть соотнесение структурного плана организма с произведенными в нем действиями Umwelt. Но это та сфера, где передается значительная часть особенности Umwelt данного организма – осуществляется обучение.

Потому здесь располагается важная составляющая самой операции (а не ее результат) согласования Innenwelt с Umwelt. Видно, что различие между этими мирами достаточно условно – ведь, как писал A.A. Ухтомский, история вида и есть история среды его обитания.

Как представляется, асимметрию следует искать в том, каким образом (способом) через эти миры природа и организм выступают источниками возмущения, и координирования (оптимизации) взаимоотношений между собой.

Для человека исходно природа дана как чуждая, а его повседневностью является искуственно созданный  мир, который потом превратится в культуру. Но что значит искусственно созданный мир? Чем принципиально отличается упорядоченность, внесенная в мир человеком? Ф.Т. Михайлов интерпретировал прообраз человеческого мира как сферу внутри стен пещеры, а общее дело по их созданию – как формирование того мира, в котором люди обращены не на внешний мир, а друг на друга.

Особенность человеческого М. п. в том, что он сразу же двойственный. Во-первых, это вполне целесообразный мир практической деятельности, где правит здравый смысл. И, во-вторых, – фантастический, избыточный мир формул понимания мира, где формулами сначала выступала вовсе не логика, а сама история произвольных человеческих действий, но, будучи адресованной к времени предков, она становится образцом (или формулой понимания). Этот мир формул не просто реален, он и нефальсифицируем.

Проиллюстрируем это примером. Мифологичные объясняют причину, по которой именно эту из трех женщин съел крокодил, через цель: по наущению двух остальных (пример Леви-Брюля). Такое объяснение столь же соответствует (точнее, не соответствует) действительным событиям, сколько и лапласовско-ньютоновское детерминистское объяснение падения человека спотыканием о неподвижный объект и законом инерции.

Просто второй тип рассуждений нам привычнее, соответствует принятой логике. И то и другое всего лишь формулы (правильней сказать – Формулы) объяснения. Так что же мы обыденно понимаем под повседневностью? Мир формул – т. е. коллективные представления, общественное сознание или мир действительной жизни, где причиной этого конкретного спотыкания являются вполне конкретные состояния, переживания данного человека и другие сингулярные события? И то и другое. Причем мифологичным человеком эти две сферы воспринимаются не просто как в равной степени действительные, но как одна реальность.

Интересно
Повседневность изначально содержит и ментальность (формулы), и жизнедеятельность, а вовсе не разделилась на эти сферы. Но мир жизни первобытных представляет собой еще не особенную человеческую сферу — повседневности, а всю освоенную ойкумену. Человек и в антропогенезе, и в детстве, и на протяжении всей жизни становится человеком, привыкая жить в обобщениях ментальности (предрассудки, верования, традиции).

Причем он и пребывает главным образом в коллективных представлениях, предрассудках, традиции, хотя в целеполагающей деятельности постоянно сталкивается с возмущениями, проистекающими из неосвоенного внешнего (и внутреннего) мира.

С появлением философии мир разделился на мир-по-истине и мир-по-мнению (последний является не иллюзорным, а вполне действительным миром, только не имеющим фундаментального имманентного обоснования), который и стал теперь собственно повседневностью.

Мир-по-истине сразу противопоставлен повседневности мифологической традиции в качестве мира «как он есть сам по себе», где правит имманентная причинная зависимость, не нуждающаяся в богах архе натурфилософов, карма в раннем буддизме.

Уже у Парменида этот мир есть объективация мысли (мысль и то, о чем она, — одно и то же). Философы обнаружили (точнее — изобрели) «неповседневность», включающую, с одной стороны, порожденное философской рефлексией индивидуальное сознание, взятое в противопоставленности неосвоенному миру, и, с другой — истинный мир, мир как он есть сам по себе.

Тем самым они (теперь ретроспективно это хорошо видно) сразу обнаружили два источника возмущений, приводящих к нарушению тождественности повседневности и живущего в ней человека. Это, во-первых, индивидуальное сознание, постоянно разуниверсализирующее, на свой страх и риск, коллективные представления ментальности в процессе целеполагания (еще первобытное общество опасалось импровизирующей разуниверсализации: мифологичные окружены таким количеством табу, что можно подумать, они только тем и занимались, что изыскивали способы их нарушения).

И, во-вторых, — хаос, радикально внеинтеллегибельный мир, мир как неопределенность. Вместе с тем были сконструированы две позиции мысли вне повседневности (сверхмысленное, сверхлогическое Единое и почти незаконная, меональная ускользающая точка восхождения мысли к Единому), относительно которых повседневность можно в принципе тематизировать, взять как объект и исследовать.

Тем не менее до реализации этой возможности еще весьма далеко. Вначале предстояло еще: узаконить вторую – меональную – позицию разума, тематизировать индивида в качестве источника выразительности смысла, а культуру – как сферу его свободы. Но и после этого повседневность не привлекала внимания – до тех пор пока была устойчива оппозиция сакрального и профанного, идеального и материального, души и тела.

Попробуем проследить, как реализовывалась данная тематизация в историческом контексте преобразования взаимоотношений повседневной ментальности и философского самосознания. Надеюсь, что в результате станет понятно, в чем состоял смысл предпринятого исследования.

Философы, объективировав разделение на мир-по-истине и мир-по-мнению, тем самым автоматически внесли раскол в повседневность. Сферы ментальности и жизнедеятельности стали восприниматься в качестве реальностей, имеющих разную природу.

Но тогда это означает, что появление философии и мира повседневности повторю: до тематизации мира повседневности еще далеко) являются одновременными и взаимосвязанными событиями. Причем философ не просто обречен занимать двойственную позицию (в повседневность и вне ее), но – так или иначе – отдавать себе в этом отчет.

Сфера жизнедеятельности складывается из деятельности общения и общественной трудовой деятельности. На протяжении девяти десятых времени человеческой истории совершенствовались не орудия труда, а общение, т. е. отрабатывались формы общности, которые и составили основу невероятной продуктивности человеческой коллективности.

Эти формы общности постепенно откладывались в коллективных представлениях, и такое усложнение ментальности происходило очень медленно. Начиная с неолита можно увидеть уже заметный прирост орудийной вооруженности; в Осевое время происходит рождение суверенной индивидуальной рефлексии (или самосознания) и мировых религий, после чего наблюдается хотя и неравномерное, но последовательное и постепенно ускоряющееся усложнение структур повседневной жизнедеятельности.

Однако ментальность сохраняла свою высокую стабильность, традиционность. Тенденция очень медленного изменения ментальности на фоне значительно более быстрого усложнения структур повседневной жизнедеятельности, достигнув, видимо, максимума где-то к XIII — XV вв., сохраняется долго – может быть, до конца эпохи риторики. Затем, по наблюдениям С.В. Чебанова, происходит упрощение этих структур.

Даже без обращения к специальному историческому исследованию очевидно, что еще три столетия назад повседневность была гораздо сложнее: время различной трудовой деятельности, время подготовки к свадьбе, рождению ребенка, время болезни, смерти и траура, время многообразных праздников и постов, в которых обязательно участвовала вся большая семья. А сейчас все фактически свелось ко времени труда, выходных, отпуска и пенсии.

Быстрые ритмы современной жизни сочетаются с ее монотонностью: чем больше сберегающих время технологий, тем меньше остается времени на человеческую жизнь и большие серьезные дела. Конечно, подобное наблюдение — всего лишь повод для исследования.

Проблематично сравнивать сложности устройства повседневности в разных эпохах, если эти «сложности» взять как некоторые «абсолютные величины». Продуктивнее сопоставлять между собой относительные величины – например, относительной величиной является сложность структуры повседневности, взятая относительно сложности структуры ментальности.

Вот эта относительная сложность устройства современной повседневности, по сравнению с традиционной, заметно упрощается, поскольку сама ментальность приобрела чрезвычайную динамичность, усложняясь на глазах. Здесь выразительным примером является проект модерна (по созданию универсального сознания, буквально — конструирование ментальности.

Как это обычно и бывает, стабильные структуры ментальности стали привлекать к себе внимание именно после своего исчезновения, а затем они были осмыслены историками школы «Анналов» и другими исследователями, работавшими в этом направлении. Попробуем себе представить, каким образом рождение просвещенческой идеологии научного знания явилось пусковым механизмом динамики ментальных структур.

Конечно, жизненные обстоятельства детерминируют действия человека, но самим человеком эти обстоятельства воспринимаются в соответствии с традиционными предрассудками ментальности. Тогда следовало заменить предрассудки «истинной идеологией», самоочевидной для человека Нового времени.

Ядром культуры и философии становится просвещенческая идея человеческой свободы, а ее прогресс заключается в замене внешней социальной регламентации внутренним нравственным самоограничением.

Эта простая и понятная мировоззренческая программа заставила людей впервые поверить в возможность обустроить свою здешнюю жизнь по законам разума и добра. Да и стратегия выработана: покорение природы и достижение единства людей на основе разума, что с необходимостью должно сопровождаться совершенствованием человеческого духа. А его культивирование следует осуществлять посредством образовательного проекта Лейбница – Коменского.

Частично это и было реализовано, хотя в результате получилось не совсем то, что планировалось. Но настал конец стабильности ментальности, и произошедшее было, видимо, уже необратимо, поскольку выяснилось, что смыслы ментальности порождены человеком. Однако крах проекта модерна, по- моему, столь же отчетливо показал, что управлять ментальностью — не в человеческих силах.

Ментальность содержит надындивидуальные «мысли», не связанные с мозгом, потому так загадочна проблема ее реальности. Ментальность — это образ мысли, включающий, с одной стороны, индивидуальное, личное мыслительное творчество, а с другой — традиционные надындивидуальные установления. Поскольку это образ мыслей, производящий образ жизни и производный от него, то представление о ментальности нарочито исторично.

Интересно
Все, что происходит в истории, является делом рук и головы человека, который действует так, как предопределяют обстоятельства жизни. Однако любые обстоятельства жизни воспринимаются людьми в привычной для них манере понимания; эта манера и есть менталитет. То есть вопрос о менталитете является вопросом о преемственности процесса понимания людьми мира, в котором они живут.

Причем, как показали «анналисты», экономические, этнические, традиционные, мировоззренческие обстоятельства не выстраиваются в иерархию по типу базиса и надстройки (этот вопрос непосредственно исследовал и А.Я. Гуревич, а представляют атрибуты личности как субстанции и субъекта истории.

Если различные атрибуты человеческого бытия ценностно не иерархизируются, то сущность человека никуда не «трансцендирует», а совпадает с его повседневным существованием в качестве субъекта культуры.

Культура же, являясь процессом человеческого творчества, протекает в историческом времени. В этом смысле тема ментальности оказывается одной из фундаментальных в понимании культуры как личностного времени человека. Такое понимание культуры, взятое в историческом ракурсе ментальности, предполагает оценку результатов творчества человека – культурных текстов (любая философская система, научная теория, религия, социальные институты) – с точки зрения их культурного смысла, представленного их вкладом в менталитет эпохи.

Ментальность, наподобие Жизненного мира Э. Гуссерля, содержит и временную и пространственную характеристику, представляя и менталитет исторической эпохи, и этносно-локальный менталитет указывающий на изначально этносное происхождение культур.

Обращение к традиционной форме ментальности, особенно в варианте первобытной мифологии (которая является оформленным выражением уже освоенной ментальности), наглядно демонстрирует, что она сложилась до рождения индивидуализированного самосознания.

Тогда под ментальностью следует понимать и просто целенаправленно преобразованный М. – то, что в концепции «Естественного света разума» обозначено как порядок и связь вещей (соответствующий порядку и связи идей). Иными словами, человек имеет дело с миром, уже освоенным целеполагающей деятельностью, и в этом отношении – с осмысленным ментальным миром.

Если идеи Платона являются способом распространения человеческого порядка (целей) на всю ойкумену, то мифологические смыслы значимы лишь внутри своего мифа. Для мифологичных миф совпадает с освоенным М., но ведь нам видно, что рядом, в этом освоенном М., обитает иной миф, и символические смыслы одного из мифов могут изменять или терять смысл в другом.

Вместе с тем миф является все-таки уже состоявшимся результатом, и в таком отношении – «текстом», в то время как ментальность процессуальна, это становящийся текст, или контекст, потому здесь наличествуют своего рода эйдетические пред-смыслы, которые еще не высвободились из процесса своего порождения, и они в полной мере существуют только в своем контексте.

Интересно
Подобную «впаянность» пред-смыслов в контекст можно проиллюстрировать следующим образом. Орган возможно понять как такой «символический знак» («выражение») истории среды обитания данного организма, который в принципе не может быть отделен от означаемого (и даже различен с ним), т. e не может быть явлен, существуя только вместе с ним, – иными словами, он не может быть никем прочитан.

Конечно, человек способен предложить свою интерпретацию этого «языка», что, например, по-разному сделали Дарвин и Берг, но тот «первичный язык» органов принципиально безмолвен.

Тогда ментальность, в которой уже состоялись смыслы (т. е. они значимы, скорее, вследствие взаимоотношений с другими смыслами, нежели с означаемым), удобно назвать ментальным пространством. Лосевский Космос в качестве мироздания, как мир смысла, и есть ментальное пространство; тем самым здесь ментальность — это и выражение смыслового первенства мира как предпосылки его истории.

Смысл, конечно, является результатом исторического процесса — результатом, в котором процесс впервые стянут к своей целостности. Однако сохранение континуальности процесса предполагает, что его результат или смысл (это не одно и то же, о чем речь позже, здесь же их различием можно пренебречь) свойствен процессу насквозь, с начала до конца. Вот об этом смысле, зачинающем процесс истории, сейчас и идет речь.

Ментальность, будучи освоенной человеком (как бы второй этап освоения мира), т. е. выступающая в качестве не только предпосылки, но и результата освоения (тем самым — в качестве прототекста), и есть ментальное пространство. Последнее представлено не только в мифе, вообще в традициях, но даже в верованиях и пред-рассудках, конституирующих упорядоченность повседневного человеческого М. Ментальное же пространство, центрированное на человека, — суть культура.

Повседневность, в отличие от вневременного мира науки — это мир, взятый преимущественно во временном модусе. М. п. в некотором смысле сохранил память о своем «пещерном» происхождении, поскольку это внешний мир, понятый как внутренний, и в таком нестрогом, условном смысле — временной: здесь и организмы и вещи являются застывшим сконцентрированным временем (Дарвин, Маркс).

Из концепции К. Маркса следует, что если посмотреть на созданную человеком вещь глазами ума, то видно, как из нее на вас смотрит изможденное лицо рабочего, у которого капиталист отнимает прибавочную стоимость. Хотя даже при внимательном рассмотрении вещи в ней ничего такого не заметно, однако Маркс прав в том отношении, что в вещи, как результате некоторого процесса, последний еще не угас, а светится, показывая, что эта вещь – застывшее время человеческой жизни.

Ч. Дарвин в своей эволюционной теории показал, что предысторией каждого органа является борьба за существование, и потому, чем больше органов, тем больший путь прошли предки данного организма.

Вы скажете:

  • ах какие чудные ушки у зайца, а Дарвин видит, как за ним ночью несется сова;
  • вот какие лапки – а он видит, как за зайцем по степи гонится волк;
  • ой какие зубки – а он видит, как заяц голодной зимой грызет кору.

Каждый орган – это некоторая история; пространственная структура — это застывшее время. Маркс сразу обратил внимание на сходство данных теорий, которое вполне объяснимо: он и Дарвин были одними из первых, кто начал строить конкретные теории развития, а значит М. п. был построен по тому же принципу, который выявлен в конкретных теориях развития XIX в., – например, у К. Маркса и Ч. Дарвина.

В отличие от (и в оппозиции к) всеобщей теории развития Гегеля (это теория развития для всего, а потому – логика, или абсолютный метод) было осознано, что любой процесс является особенным, а значит – ограниченным другими особенными процессами, т. е. – имеет начало и конец, причем его направленность задается результатом, который покидает этот процесс и полагается в качестве основания следующего преемственного процесса.

Дарвин не смог сформулировать понятие наиболее приспособленного (но вводит его как непосредственную очевидность: посмотрите, какие ушки и зубки у зайца, – и теперь вы поняли, что такое приспособление), которое как раз и задает направленность развития.

Интересно
Некоторым образом это сделал А.Н. Северцов. А секрет полишинеля раскрыл Дж. Хаксли: направленность задается значением отношения прижизненного обучения к врожденному видовому наследственному приданому до позвоночных в числителе на месте прижизненного обучения оказывается норма реакции.

Хотя последнее (т. е. знаменатель) растет, но числитель нарастает еще быстрее. Понятно, что собственно человеческие характеристики не передаются по наследству, а усваиваются при жизни (из социального окружения, в первую очередь от родителей – например, речь), т. е. для человека в знаменателе дроби будет величина, близкая к нулю, а сама дробь устремится к бесконечности. Потому эта концепция получила название теории неограниченного прогресса.

Говоря попросту, в теориях данного типа мера прогресса в эволюции животных определяется степенью проявленности в них человеческого здесь – прижизненного обучения, а человек задан как предел становления.

Подобным же образом направленность развития М. п. задавалась проявленностью в нем сакрального мира. Таким образом, вещи М. п. были не просто застывшей историей: в них светился сакральный смысл, который и был организатором истинного порядка М. п. — естественного, точнее сверх- естестественного порядка, скрытого за видимыми человеческими упорядоченностями.

Соответственно, внешним для повседневности оказывается чуждый, неосвоенный пространственный мир (пространственная интерпретация самого М. п. связана с трактовкой его как текста, но об этом разговор еще впереди). Эпоха постмодернизма разрушила (в том числе) классическое разделение внешнего и внутреннего, пространства и времени, сакрального и профанного, мир идей и мир вещей, общего и единичного, души и тела.

Как представляется, идея концепта и выражает взаимную проницаемость и обратимость контрагентов этих «оппозиций». Однако прежде чем перейти к данному сюжету, необходимо рассмотреть, что произошло в современности с М. п. Выше было показано, что повседневность как она есть оказалась «первородным грехом» философии. Рассогласование между двумя сферами повседневности – ментальностью (традицией, пред-рассудками) и жизнедеятельностью – привлекли к ней внимание исследователей.

Например, Гегель считал, что все идет по плану (мирового Духа или Абсолютной идеи), и это рассогласование представляет издержки завершающего этапа превращения повседневности в «мир-по-истине», выражаясь метафорически – в мир философов (коммунизм: сидят философы всех времен на «Пире» у Платона и, попивая разбавленное вино, непосредственно обмениваются деятельностью – обсуждают смысл жизни). Крах проекта создания универсального сознания заставил философию более критично отнестись к пониманию своей роли в мироздании.

Интересно
К. Маркс в концепции отчуждения изложил свое объяснение причины деформации повседневности. С возникновением капиталистического общества, когда разделение труда столь предельно, когда природа становится лишь предметом, а познание – хитростью, когда для производства природа и индивид – лишь сырье, происходит полное отчуждение.

Маркс считал, что отчуждается не только продукт труда (который отделяется в виде самостоятельной сущности и противостоит человеку как чуждая и враждебная ему сила), но и природа, жизнедеятельность, род; т. е. происходит взаимоотчуждение людей, и притом каждый из них отчужден от человеческой сущности. Здесь мне важно обратить внимание на следующую сторону дела: философия должна, по Марксу, сначала справиться с отчуждением в себе самой, и тогда она сможет научить повседневность, как преодолеть отчуждение в обществе.

H.A. Бердяев писал, что считает основной для себя идею объективации, и это обусловлено неверием в прочность объективного мира. Объективной реальности (вообще, и в повседневности в частности) не существует, это лишь иллюзия сознания, существует же только объективация реальности, порожденная известной направленностью духа.

Уже категория бытия представляет объективацию мысли, а перво-жизнь – вовсе не бытие, но творческий акт, свобода. Объективация есть порабощение, разорванность личностей, и это зло есть необходимость, отчуждение, безличность, падшесть мира. Отождествление объективации с отчуждением означает, что оно лежит в природе человеческой сущности, в его целеполагающей деятельности.

С таю« позиций отчуждение представляло бы собой эмпирическую предпосылку истории, а это значит, что отчуждение может быть преодолено лишь за рубежом повседневности и вообще за пределами человеческой истории – например, как предполагал Бердяев, в эсхатологии.

Мне представляется (и я пытался показать резонность такого предположения), что в порождении и тематизации М. п. философия принимала самое непосредственное участие, ей и следует искать выход из сложившейся ситуации.

Распад чрезвычайно инерционных традиционных структур ментальности и разрушение классического образа повседневности, о котором выше шла речь, и обусловили интерес современной социологии и философии к повседневности.

Л.Г. Ионин, сравнив традиционную и нынешнюю повседневности, выделил ряд качественных изменений. Отмечу основные из обсуждаемых им трансформаций повседневности.

Во-первых. В истории происходит становление характерной для современной повседневности естественной установки: от сомнения в повседневности язычества и Средневековья – к несомненности и единственности М. п. Во- вторых. Несмотря на медленные ритмы традиционных эпох, они были «эпохами неповторимости», т. к. каждый следующий сбор урожая был новым — сначала и впервые, и средневековый ремесленник каждый раз изготовлял новый объект. Это завершилось с введением фабричного, серийного производства, а функция инновации стала прерогативой немногочисленной прослойки, жизнь которой была ритмизирована несравненно меньше, чем общества в целом. В-третьих.

В древности повседневность была не столько рутинной повседневностью, сколько чередованием приключений, когда все случается в одно мгновение, и потому предметность воспринимается так остро, что вбирает в себя время. Время поглощалось предметно-смысловой стороной деятельности и не воспринималось как нечто отдельное от вещей.

Это соответствует субъективному времени в Античности, когда человек отождествлялся со своим физическим телом, и время было релевантно трудовым ритмам, совпадающим с природными. Только в Средневековье, когда человек начинает отождествлять себя со своей душой, субъективное время становится внутренним временем: ведь душа составляет временное целое, которое изъято из внешнего ритма.

В-четвертых. Видимо, разделение на изолированные сферы вульгарной профанной трудовой жизни и священной религиозной жизни произошло чрезвычайно рано. Ритуалы были направлены одновременно и на осуществление этого дуализма (не допускали смешения этих миров), и на включение адепта в мир священного.

Представляется, что сюжеты, выделенные Иониным, если рассмотреть их под интересующим меня углом зрения, складываются в общую тенденцию. Во-первых, фундаментальная единственность нашего М. п. (при всей фактической суверенности множества субкультур, миров человеческого опыта) находит себе аналогию лишь в первобытности (потому трансцензус за границы повседневности приобретает одновременно и обыденный и радикальный характер). Во-вторых, несмотря на стремительность, современные ритмы потеряли ритуализированный характер, и ответственность за них ложится на самого человека.

Инновационные функции вопреки высокой серийности производства стали рутинной профессиональной деятельностью, и потому современность все больше приобретает черты «эпохи неповторимости».

В- третьих, конец эпохи тотального присутствия абсолютного Смысла, причащаясь которому отдельное событие получало смысл, ведет к освобождению событийности и телесности, приобретающих самодостаточность.

В-четвертых, священная религиозная и повседневная жизнь более не выстроены в ценностную иерархию; возникает почти первобытный образ единой реальности – такой, что сакральное и повседневное (которые к тому же могут меняться местами) выступают едва ли не как моменты дискретности и непрерывности единого процесса.

К этому следует добавить, что современная повседневность синкретична (характерная черта первобытности), включая в себя и античную, и средневековую, и нововременную, а вдобавок еще и «восточную» реальности.

Таким образом, позиций для тематизации повседневности, для теоретической рефлексии на нее (повседневность в свете античного, или средневекового, или восточного идеала) стало множество (и они суверенны), и в зависимости от избранной исследователем точки зрения будут складываться совсем разные повседневности. Эти первобытные черты современной повседневности, по-моему, означают ее готовность к принятию новых смыслов.

Отсутствие стабильных структур в ментальном пространстве современной повседневности, разоблачение мира идей, который превратился в мир симулякров, породили буквально перво-бытную ситуацию, когда ментальный мир формул коллективного сознания и мир жизнедеятельности стали практически одной реальностью, а удержать их различие, адресуя одному из них (можно любому) квалификацию виртуальной реальности, не удается.

Проблематичной теперь оказалась не реальность ментальности, а уже сама реальность. И немалая доля ответственности за это лежит на философии. Поскольку она, пройдя через необходимую (именно постклассическая философия сделала реального, живого человека своим предметом ), но все же унизительную для ее достоинства «полосу подозрений» такую интерпретацию концепций Ф. Ницше, К. Маркса, 3. Фрейда предложил П. Рикёр, покорно согласилась с тем, что нет никакого «мира- по-истине», нет и самой истины, как будто философии не было известно, что вслед за этим теряет свою реальность и М. п.

Представляется, что новое возвращение к идее концепта в такой ситуации является не шагом назад – от философии подозрения к философии доверия – а вперед – к «философии надо-зрения» по выражению В.П. Визгина.

Идею концепта впервые формирует христианское Средневековье, озадачившееся взаимозависимостью Творца и твари, горнего и дольнего мира. Для Античности идея была укоренена в космическом вечном прошлом, пребывая и разворачиваясь в модусе эманационного нисхождения от всеобщего (Единого) к единичному.

Обратная зависимость всеобщего от единичного (представленная Эросом Платона, мистическим восхождением неоплатоников) была гораздо менее выражена и почти не имела собственного основания, но обосновывалась через цель своего стремления.

Для Нового времени, наоборот, понятие укоренено в историческом вечном будущем, пребывая и разворачиваясь в модусе прогрессивного восхождения самодеятельной мысли от единичного к всеобщему.

Зависимость единичного от всеобщего (представленная, например, герметизмом и гностицизмом, которые быстро потеснила наука; позже — натурфилософией, тоже вытесненной на периферию) здесь оказывается обратной. В обоих случаях обратная зависимость с ведена к рудиментарной обратной связи.

Средневековье как переход, связавший Античность и Новое время, выступило некоторым положением равновесия между этими двумя типами всеобщего: человек, конечно, зависит от Бога, сотворившего его, но и Бог зависит от человека, ведь Он, по словам Мейстера Экхарта, ищет нас так, как будто мы нужны Ему больше, чем Он нам.

Этому неустойчивому равновесию, по-моему, как раз и соответствует идея концепта. Сначала удобнее оценить концепт в аспекте такой связи, которая хотя и объединяет радикально различенные контрагенты, но нe снимает их суверенность.

Данное соответствие можно пояснить следующей метафорой (или образом). Мой знакомый, подрабатывающий тонированием стекол на машинах, поделился своими соображениями об одной из причин этой моды: некоторые его клиенты, проведя часть жизни в тюремной камере, воспринимали свободу как точку зрения находящегося по другую сторону тюремного глазка: когда ему тебя видно, а тебе его – нет.

И взгляд изнутри машины с затемненными стеклами воспроизводит такую точку зрения – этой самой свободы. По аналогии с предложенным образом, икону Средневековья и картину Возрождения, которые выражают преимущественно противоположные точки зрения (Бога и человека), можно понять как полупрозрачные окна, где, пусть на периферии, все же присутствует интуиция взгляда из мира свободы, мира своих, в мир несвободы, мир чужих.

Хотя очевидно, что и в том и в другом случае задачей являлось удержать обе точки зрения. Используя эту метафору, можно вообразить, что концепт представляет собой как бы прозрачное окно — и только окно, без доминирующей точки зрения.

Правильней сказать так: с позиций и той и другой стороны это взгляд из мира одной свободы (ответственности) в мир другой свободы. Обе позиции равноправны и суверенны, те, кто их занимает, могут обойтись друг без друга. Причем они радикально разные, и именно в силу принципиальной инаковости они абсолютно нужны друг другу.

Одним из результатов кризиса эпохи модерна явилось то, что античный и новоевропейский типы понятий (всеобщего) обрели равноправность и обнаружили взаимную суверенность, что и вынудило искать консенсус между ними, и ради него некоторые из философов обратились к идее концепта.

Теперь рассмотрим концепт в аспекте проблемы взаимоотношения «контрагентов», которые не просто самодостаточны и различны, но представляют именно всеобщее и единичное (отвлекаясь от обозначенной выше темы Другого).

Концепт является такой связью горнего и дольнего мира, которая не снимает их суверенность, потому и после их соединения небо остается небом, а земля – землею. Концепт, кроме того, призван двигаться между всеобщим и единич-ным, причем в обоих направлениях до конца, но без права конечной остановки.

Это челночное движение между всеобщим и единичным удобно проиллюстрировать примером из эмбриологии в силу ее выраженной телеологичности — очевидной пред- видимости конечного результата развития данной яйцеклетки. Особенностью половой клетки, из которой в эмбриогенезе произойдут все остальные соматические клетки, является ее недифференцированность: у нее потенциально открыт для функционирования весь геном. Она, как новорожденный ребенок, может стать чем угодно: «и пианистом, и трактористом, и вором-рецидивистом», хотя реально еще не является ничем.

Тем самым она воплощает в себе образ всеобщего как неопределенности, т. е. — всеобщего в качестве будущего. Кроме того, здесь хорошо видно, что общее не возникает как результат усилий ума, но есть реальное отношение: ведь жизнь и является реальностью обобщения.

Механизм дифференцировки состоит в том, что в одних ее дочерних клетках будет сначала обратимо, а затем необратимо закрыта одна часть генома, а в других – другая. Тем самым специализация заключается в отнятии излишней избыточности (продолжая параллель с ребенком – до пяти лет он получил 95% причитающейся ему информации о мире, а дальше уже речь идет о том, чтобы убрать лишнее и сделать его хоть немного похожим на всех остальных ради возможности сотрудничества с другими людьми).

Результатом первого этапа эмбриогенеза – процесса дробления – является подготовка к дифференцировке: вместо одной огромной появится множество крупных клеток с собственными ядрами. Но ведь не существует эмбриогенеза вообще, а только эмбриогенез рыб, амфибий, рептилий; так ведь и «рыб вообще» не бывает, а есть только конкретная единичная особь и ее конкретная яйцеклетка.

Вот у нее и идет реальный процесс дробления и достигается конкретный результат. Однако результат единичного процесса еще не может стать смыслом – даже данного процесса. Смысл должен выражать целостность (хотя бы данного, а строго говоря – любого) процесса дробления.

Результат сможет стать смыслом, если не только впервые стянет процесс к целостности, но и покинет его, положив основание следующему преемственному процессу. Появление множества самостоятельных клеток открывает возможность следующего этапа – процесса гаструляции, смысл которого в предварительной и пока еще обратимой дифференцировке, создающей потенциальную возможность следующего этапа – процесса органогенеза, а его смысл, в свою очередь, состоит в необратимой дифференцировке, предпринятой ради формирования тканей и органов… и т. д.

Но в целях построения органа специализированные клетки у которых необратимо выключены разные и значительные части генома должны наладить взаимодействие между собой.

Такое взаимодействие предполагает, что клетки в своей оставшейся открытой части генома смогут воспроизвести изначальную полноту избыточности («ребенка»), позволяющую им «договориться» между собой.

Действительно, чтобы состоялся этот «общественный договор», необходимо воссоздать то общее, что есть у всех вступающих во взаимодействие клеток, а всем-им-общее представлено неопределенностью, избыточностью существовавшего во время оно их общего предка (точнее, прародительницы — той конкретной, единичной недифференцированной яйцеклетки).

Таким образом, результат сможет стать смыслом, если, опосредствовав сам себя, затем обнаружит себя в качестве начала того процесса, результатом которого он является — причем обнаружит как всеобщее, т. е. неопределенность, или — себя как будущего, как еще только возможного себя.

Тогда результат способен, покинув ряд преемственных процессов, трансцендировать навстречу другому значит, положить основание новому процессу) и стать смыслом, обращенным к человеку или от человека (возможность смыслов вне человека — особая тема.

Поскольку единичное – это замкнутое на себя опосредствование, постольку противопоставление всеобщего и единичного является лишь иллюзией гносеологического формализма, выражающей противопоставление человека Космосу как вещи в себе. Концепт, опираясь на единичное событие, тут же устремляется ко всеобщему как своему будущему, чтобы, доставив туда «единичную упорядоченность», тем самым придать ей общий смысл. Затем концепт сразу же возвращается обратно и, достигнув события, сообщает ему смысл.

Коллизия невозмутимой упорядоченности универсума (общего) и беспокойной случайности индивида (единичного) разрешается адресацией смысла единичному. Но смысл, сконцентрировавшись в единичном, теряет всеобщий статус, и приходится все начинать снова.

Вернемся к теме повседневности. Возможно, концепт мог бы выступить связью повседневности и «неповседневности». Но для этого последнюю нужно еще реанимировать в современности.

Традиционная неповседневность была инакова М. п. в пространственном модусе, в эпоху модернизма – инакова скорее логически, а если и во временном модусе, то все равно в контексте «пространственной логики» (имеется в виду гегелевская логика всеобщего, единичного, особенного).

Современная повседневность – постмодернистская. Но что это значит? Постмодернизм, т. е. постсовременность, – это что же, после времени? Действительно – после времени, только надо уточнить – после «новоевропейского времени».

Современная неповседневность, видимо, может быть положена только во «временной логике», основы которой уже заложили философия жизни, философская антропология, неореализм, персонализм, экзистенциализм. Важнейшую характеристику такой логики М.Б. Туровский видел в том, что всеобщее (трактуемое как неопределенность) есть будущее, единичное – настоящее, а особенное – прошлое.

Как представляется, в контекст данной логики вписывается и предложенная здесь трактовка концепта как связи М. п. и мир неповседневности. Связи, позволяющей им обнаружить в себе своего другого, причем и как причину, и как цель.

Современная повседневность сейчас как бы застыла в перво-бытной синкретической неопределенности, и путь дальнейшей ее трансформации не предначертан, но его направленность решается людьми здесь и теперь, а решение зависит — в том числе и в немалой степени — от философии. Мне кажется продуктивным путь решения, направленный к временно й логике концепта, а серьезным препятствием на этом пути является гиперболизация значения трактовки культуры как текста.

Постмодернизм, последовавший за постструктуралистской деконструкцией текста и девальвацией автора, кажется, невольно выявил несостоятельность важнейшей интуиции, проникшей из традиционализма в модернизм – восприятие культуры как тотального текста.

Подход к явлениям культуры как к текстам и методологически продуктивен и исторически оправдан. Такая установка следует из этнически-локального прочтения культуры в семиотике, что хорошо выражено и в пространственности семиосферы Ю.М. Лотмана. Но ведь это по крайней мере не вся правда, т. к. культура располагается не только в пространственном, но и во временно м модусе.

Например, культура в качестве Града небесного, по Августину, есть время возвращения к своему истоку. Тогда ограниченность только пространственным прочтением культуры выступает как традиционный «языческий миф» (потому что нивелируется различение на лично обращенное к человеку Иное и безличное Иное), успешно перекочевавший в модернизм и даже в постмодернизм.

М.Б. Туровский предложил такое определение культуры: это процесс и результаты освоения мира с точки зрения становления в этом процессе человека субъектом своей культуры.

Культуру, как результаты деятельности головы, рук и сердца человека, возможно рассматривать как текст, однако, уже не говоря о том, что она есть и процесс деятельности (в том числе – общения), не все ведь является результатом деятельности человека — не человек создал мир, который он осваивает.

Интерпретация всего, что вне культуры, как внетекстового пространства — т. е. только через отрицательное определение иного (даже истолковывая язык как явление более широкое, чем культура) — порождает лишь новый вариант трансцендентального субъекта и замыкает культуру в себе.

Интересно
Согласно концепции H.С. Злобина и М.Б. Туровского, инвариантами истории являются изначальная избыточность целеполагания, а значит — трансцензус в иное человека, направляемая ментальностью, и коллективность человеческой жизнедеятельности.

Здесь важно обратить внимание, что если коллективность человеческой деятельности целиком располагается в культуре, то избыточность целеполагания и ментальность укоренены и в культуре, и вне ее. Потому культура в истории является не субстанцией, а атрибутом (пусть и наиважнейшим) совместной жизнедеятельности человека.

Согласно предложенной мной интерпретации М. п. включает в себя кроме культуры, и часть того, что находится вне культуры: до культуры (конечно, и в ней) — ментальность (как было и в традиционной повседневности), и после нее (естественно, и в ней) — неповседневность.

Поэтому, как мне видится, особенная роль принадлежит концепту, представляющему всеобщее как связь, в том числе – такую связь неповседневности и ментальности М. п., при которой они остаются различенными суверенными сферами свободы, предельно заинтересованными друг в друге.

Видимо, требуется вернуть в М. п. сакральный мир (Иное, неповседневность) так, чтобы он был и имманентен М. п. – как прошлая особенная (определенная) причина, и трансцендентен ему – как будущая всеобщая (неопределенная) цель. Мир традиционной повседневности был обоснован на оппозиции сакральное — профанное.

Постмодернизм возникает вместе с убежденностью в отсутствии единого Смысла, благодаря причастности к которому всякое событие или вещь получали свой смысл, что и обусловило освобождение событийности и телесности, но вместе с тем исчез мир сущностей.

М. п. может быть обоснован и просто на оппозиции сакральное — профанное, но особенность европейской культуры обусловила необходимость философской тематизации Иного. Вместе с изгнанием философии (которое было бы невозможно без ее самоотречения от своих обязанностей) из культуры — а значит, и из повседневности — было вытеснено Иное, трансцендентное культуре содержание.

В результате исключения из повседневной жизни Иного, нарушающего ее течение (смерти, страдания, «измененных состояний сознаний», искусства, игры… ) повседневность стала единой и единственной реальностью, реальностью по преимуществу… и превратилась в пошлую обыденность.

Обыденная жизнь теперь не имеет прямого отношения к этическим и религиозным измерениям человека; она перестала нести общезначимые символы этих сфер опыта, превратившись в экзистенциально и человечески бессмысленную. Повседневность в качестве обыденности лишилась символов культуры, способных проникать в повседневность и открывать ее (на Иное), потому трансформируется в замкнутую на себя «систему вещей», не имеющих смысла.

Интересно
Сфера повседневности перестала выражать смыслы культуры, превратившись в знак знака, не имеющего означаемого, в симулякр. Исключение культурных символов из каждодневного существования выражается в целом ряде социальных катаклизмов: антиглобализм, агрессивный фундаментализм, информирующее образование, непонимание между властной и интеллектуальной элитой и т. д.

Пафос гегелевского утверждения, что средство (например, плуг) выше цели (например, французской булочки), поскольку в своих орудиях человек властвует над природой, а по своим целям скорее подчинен ей, содержал в себе возможность материалистического «переворачивания» Гегеля.

Тем самым этот тезис заключал в себе зародыш дурного материализма обыденности, грядущего торжества хамства повседневности. Этому примеру, конечно, не надо возражать, но трудно спутать собственно человеческую цель (несущую в себе, по словам Гегеля и Гуссерля, бесконечность задачи) и французскую булочку.

Все же прав был Кант — цели выше средства, более того — культура и есть искусство целей. Вернуть в повседневность истинно человеческие культурные цели — прямая задача культурологии и обязанность философии.

Постмодернизм видит свой важнейший исток в открытии Ф. Ницше: Бог умер. Следует согласиться: конечно, Он умер, а произошло это две тысячи лет назад; и с Его смерти и начинается христианство.

Европейская культура секуляризировалась настолько, что данный факт стал наконец осознанным явлением культуры, и теперь христианство становится имманентным культуре. Осталось вспомнить, что после своей смерти Он воскрес, и надеяться, что превращение этого факта в феномен культуры произойдет раньше, чем через две тысячи лет, ведь воскрес Он всего через три дня.

Узнай цену консультации

"Да забей ты на эти дипломы и экзамены!” (дворник Кузьмич)