Рациональность иррационального

И все же у читателя может возникнуть вопрос: если ученые корыстны и субъективны, склонны к подтасовке данных и их засекречиванию, больше думают о публикациях и приоритете, чем об открытии истины, как же им удается ее открывать? А открывать истину им, безусловно, удается, иначе космические корабли не бороздили бы просторы Вселенной, а компьютеры и прочие достижения современной техники не превратились бы в привычные предметы домашнего обихода.

Возможны два ответа на этот вопрос и, соответственно, два варианта примирения субъективности ученых с объективностью создаваемого ими знания.

Первый вариант весьма традиционен и состоит в утверждении о том, что субъективные факторы, хотя во многом и препятствуют объективному научному познанию, но не делают его невозможным, субъективность ученых искажает истину, но не делает ее полностью недоступной для них. Ни один ученый не может достичь полной объективности, но это не означает, что он не должен стремиться к ней.

Всю свою жизнь он борется со своей субъективностью и, преодолевая ее, приближается к истине. Соответственно, признание самого факта субъективности ученых необходимо, прежде всего, для ее преодоления, а вред традиционных мифов о науке состоит в снижении ее возможности к самосовершенствованию (там же).

Причины субъективности ученых очевидны: они – люди, и ничто человеческое им не чуждо. Война с нею ведется на двух фронтах. Во-первых, исследователи сами понимают, что излишняя субъективность мешает их работе, и поэтому стремятся, по мере возможности, ее преодолеть, хотя и никогда не достигают этого в полной мере.

Во-вторых, ученые принуждаются к объективности научным сообществом. Подобно тому, как, согласно Т. Гоббсу, Дж. Локку и их современным последователям, индивиды корыстны, эгоистичны и стремятся к максимизации своей прибыли за счет окружающих, но общество сдерживает их, заставляя соблюдать социально полезные правила поведения, ученые тоже часто не прочь исказить истину ради личного блага, но научное сообщество заставляет их следовать ей.

В результате поведение людей науки предстает как постоянное, добровольное или вынужденное, преодоление ими своей субъективности, препятствующей открытию истины. А достоверное знание, согласно этому взгляду на науку, производится вопреки пристрастности и субъективности ученых.

Не отвергая данную позицию, следует подчеркнуть, что она все же преподносит роль субъективных факторов научного познания односторонне. Субъективность и пристрастность исследователей, нарушение ими норм науки не только не препятствуют объективному познанию, но и являются его основой.

Во-первых, наука напоминает банк. Чтобы получить дивиденды в виде приращения знания, ученый должен вложить свое – личностное и групповое знание, интуитивные критерии истины, уникальные способы ее открытия и т. д. Вся эта “субъективность” необходима, являясь основой построения объективированного знания.

Дивиденды – тоже как в банке – относительно невысоки и пропорциональны сумме вклада. Как отмечалось, для того чтобы получить 10% объективированного знания, надо “вложить” 90% неформализованного знания, и соответственно чем больше субъективного вкладывается, тем больше приращение знания.

Во-вторых, без “хорошей” пристрастности ученых – их увлеченности изучаемыми объектами, отношения к своим теориям как “к любимым девушкам” и т. д. – они не смогли бы годами напряженно обдумывать изучаемые проблемы, без чего успех в их разрешении сделался бы невозможен, а научная деятельность лишилась бы сильного источника мотивации.

Как сказал один из проинтервьюированных Б. Эйдюсон исследователей, “невозможно быть ученым без сильной эго-вовлеченности в научную работу”. Эта вовлеченность неизбежно перерастает в предвзятость, которая в результате тоже превращается в мотивационную основу научного труда. Поэтому некоторая степень предвзятости, обусловленной, скажем, приверженностью определенной теории, необходима для научного исследования’.

Более того, “многие ученые обладают острой наблюдательностью именно из-за своей предвзятости … элиминировать сильные эмоции и предвзятость означало бы подорвать одну из главных основ науки”. Причем установлено, что теоретики характеризуются большей предвзятостью, чем экспериментаторы.

В-третьих, не только “хорошие”, но и “плохие” проявления субъективности исследователей, такие, как чувство зависти (Жюль Берн однажды заметил: “Нет более завистливой расы людей, как ученые”), неприязнь к коллегам, стремление опередить их, подтвердить свою правоту любой ценой и т. д., тоже необходимы для науки.

Подобные эмоции создают сильнейший “энергетический потенциал” научной деятельности. Ради того, чтобы прославиться, получить какую-либо премию, “утереть нос” коллегам, понравиться начальникам и т. д., они совершают научные открытия, генерируют ценнейшие идеи, строят красивые теории.

Без этой субъективности наука потеряла бы очень многое, если не все, а “беспристрастные автоматы”, стремящиеся только к открытию истины, сделали бы ничтожную часть того, что удалось в науке корыстным и пристрастным людям – Ньютону, Кеплеру, Галилею и другим.

Пристрастность и амбициозность людей науки, таким образом, не только не всегда препятствуют, но и часто содействуют открытию объективной истины, обостряя их мышление и создавая для него сильный мотивационный потенциал. Перефразируя известное высказывание Р. Бэкона – “наука смотрит на мир глазами, затуманенными всеми человеческими страстями”, можно сказать, что наука смотрит на мир взглядом, не затуманенным, а обостренным всеми человеческими страстями.

Ярким примером может служить Г. Мендель, который, в силу своей пристрастности, “разглядел” то, что скрыл от него эксперимент. Более современный пример рациональности того, что кажется иррациональным, “объективности” субъективного – признания многих ученых о том, что, когда научные конференции проводятся “субъективно” (организаторы приглашают на них в основном своих друзей), они проходят на более высоком уровне, чем в случае “объективного” проведения (определения состава участников на основе квот или других подобных критериев).

Субъективность дает лучшие результаты, чем объективность, в виду неоднозначной, многослойной связи между ними. На конференции приглашают друзей, но дружить предпочитают с теми, кто известен своими научными заслугами.

То есть за тем, что, казалось бы, должно делаться на объективной основе, стоит субъективность, но за этой субъективностью – объективность более высокого порядка, в результате чего субъективность подчас оказывается объективнее самой объективности. То, что принято считать “иррациональным” в науке, нередко выступает основой ее рациональности.

Наука, как и большинство других социальных структур, выработала механизм утилитаризации иррационального – использования пристрастности, субъективности и т. д. во благо открытию истины, и в этом заключается одна из главных причин ее жизнеспособности’.

Неизбежная субъективность ученых может быть рассмотрена по аналогии с квантовой физикой, где наблюдатель неотделим от наблюдаемого объекта. Подобно этому, субъективность познающего неотделима от его способности фиксировать объективное, – устранить эту субъективность означало бы устранить его самого, а стало быть и познание.

Субъективная, социально-психологическая сторона научного познания является, таким образом, его необходимой основой- Признание этою – новый тип “рациональности”, постепенно утверждающийся в самосознании науки. Оно означает не дискредитацию, а гуманизацию ее образа.

Субъективный и пристрастный ученый не утрачивает способности открывать истину, но открывает ее не теми путями, которые предписаны мифами о науке. Новый образ научного познания “не подрывает ценности или сущности науки, а лишь требует нового понимания того, как осуществляется научное исследование”. Почему же тогда так упорно сохраняются мифы о науке, отрицающие за субъективным право на существование?

Прежде всего потому, что любая система профессиональной деятельности имеет свои правила, и наука – не исключение. Эти правила, в отличие от, скажем, государственных законов, обладают не строго прескриптивным, а ограничительным смыслом – нацелены на то, чтобы не полностью исключить, а умерить нежелательное поведение, ввести его в некоторые рамки.

Примером может служить соблюдение (точнее, несоблюдение) правил дорожного движения в нашей стране. Большинство дорожных знаков воспринимаются водителями как имеющие ограничительный смысл: например, при виде знака, лимитирующего скорость движения шестьюдесятью километрами в час, дисциплинированные водители снижают скорость, но не до шестидесяти, а, скажем, до семидесяти километров, и т. д.

То есть нормы – это не законы, а более мягкие ориентиры, задающие образцы желательного поведения и запрещающие лишь наиболее экстремальные отклонения от них. Так, едва ли клятва Гиппократа скрупулезно соблюдается большинством врачей, но задает образцы профессионального поведения.

Можно выдвинуть гипотезу о том, что вообще жизнеспособность любой социальной структуры определяется тем, насколько она способна утилитаризировать то иррациональное, что в ней существует, придавая ему не разрушительный, а созидательный потенциал.

Нечто подобное происходит и в науке. Существование, к примеру, нормы объективности не предполагает, что ученый должен быть строго объективным всегда и во всем, но предписывает ему стремление к объективности, ограничение чрезмерной субъективности, но не ее полное исключение.

Норма незаинтересованности предполагает, что он не должен искажать истину ради личных интересов, но не лишает их права на существование. Именно в этом качестве и существуют в науке ее официальные нормы – как система достаточно мягких ограничителей, полезных ориентиров, а не категорических императивов.

Если бы в сознании ученых были вживлены не только сами эти ориентиры, но и их недосягаемость, они утратили бы свой регулирующий смысл – как дорожные знаки, если бы они означали не необходимость, а лишь желательность снижения скорости. Поэтому довольно мягкие по сути нормы науки формулируются в достаточно жесткой форме – в виде строгих императивов. Принятие строгой формы этих норм за их внутреннюю бескомпромиссность является одной из главных причин иллюзии их соблюдения и основой соответствующих мифов о науке.

Этому же способствует и известный феномен, который можно обозначить как “сдвиг идеала на реальность”. Действительность очень часто видится в соответствии с ее идеализированным образом, поскольку люди предпочитают видеть то, что хотят. Так реальность подменяется мифами, которые устойчивы даже перед напором очевидных опровержений.

“Сдвиг идеала на реальность” обусловлен целым рядом известных психологических закономерностей. Так в силу тенденции любых когнитивных структур к внутренней согласованности, нам трудно признать, что хорошие люди могут совершать дурные поступки, равно как и обратное.

Признание того, что выдающиеся ученые, такие, как Ньютон, Кеплер, Галилей, подделывали данные или участвовали в постоянных склоках, породило бы внутренне рассогласованную – “диссонантную” в терминах Л. Фестингера – структуру. В результате в памяти науки запечатлевается сильно приукрашенный образ ее наиболее ярких представителей. Кроме того, память науки, как и память отдельного человека, обладает избирательностью – хранит “хорошее”, отвечающее идеалам, и вычеркивает то, что им противоречит.

Живучесть мифов о науке связана не только со “сдвигом идеала на реальность”, но и с обратным феноменом – “сдвигом реальности на идеалы”. Если нарушения правил признаются повсеместными, люди привыкают к этим нарушениям, которые постепенно легитимизируются и сами становятся правилами.

Если публично признать неизбежную субъективность ученых и придать ей легитимный характер, узаконить их пристрастность, заинтересованность и т. д., нормы и антинормы науки поменяются местами, и ее захлестнет вакханалия субъективности. Поэтому мифы о науке – это полезные иллюзии, без которых ее мораль не могла бы существовать. Так, может быть, вообще отказаться видеть истинное лицо науки ради сохранения этих “полезных иллюзий”?

То, что произошло бы в этом случае, может быть проиллюстрировано с помощью аналогии между социальным миром науки и психологическим миром человека. Официальные нормы науки – это ее “сознание”, а закулисная жизнь, отмеченная субъективностью и пристрастностью ученых, – ее “бессознательное”.

Как и бессознательное отдельного человека, “бессознательное” науки является вместилищем запретных инстинктов, желаний и намерений и поэтому подавляется сознанием. Но одновременно оно – источник жизненной энергии, незаменимая форма мышления и основа творчества.

Отрицать, как это было до открытия Фрейда, бессознательное, сводить всю психическую жизнь человека к ее сознательным проявлениям означало бы лишиться возможности понять человеческую психику, проникнуть в ее глубины, научиться лечить наиболее тяжелые психические заболевания.

Подобно этому отказаться признать “бессознательное” науки означало бы лишиться возможности увидеть ее реальное лицо, скрытое под маской мифов о ней, познать тайны научного творчества, научиться управлять им. “Бессознательное” науки, проявляющееся в субъективности и пристрастности ученых, их эмоциональном отношении к изучаемому миру и друг к другу, – это источник научного творчества, основа жизненной силы и продуктивности науки.

Таким образом, все, с чем сталкивается исследователь, пытающийся понять, как организована наука, имеет глубокий функциональный смысл. Рациональны и субъективность ученых, и отрицающие ее мифы, и живучесть этих мифов в самосознании науки, и их разрушение ее критической рефлексией. Но это – рациональность особого рода, к которой мышлению, воспитанному на мифах о науке, предстоит долго привыкать,

Вместо заключения авторы считают целесообразным извиниться, а если получится, и оправдаться перед читателем, попытавшись смягчить его возможное недоумение.
Одним из главных свойств нашей системы образования является ее категоричность: марксистская традиция построения более строгого знания, нежели позволяет реальность, провоцировала авторов учебников отвечать даже на те вопросы, ответы на которые ни им, ни науке в целом неизвестны.

Поэтому у читателя мог возникнуть законный вопрос: где же целостная система психологического знания о науке, где психологическая теория ее развития, где четкие и ясные решения, которые он, возможно, ожидал найти в этой книге? Вместо всего этого авторы предложили ему сочетание весьма разношерстных сюжетов, едва ли способное считаться системой знания.

К сожалению, иначе и быть не могло. Психология науки – одна из самых юных научных дисциплин, еще не породившая того, чем могут похвастаться более зрелые науки: глобальных обобщений, формализованных теорий, законченных концепций. Когда целостная концепция не вызрела естественным образом, ее форсирование привело бы к созданию преждевременной и искусственной системы знания, что не входило в планы авторов.

Кроме того, иногда описание отдельных сюжетов содержит не менее ценную и поучительную информацию, чем законченные концепции. И авторы надеются, что психологическое описание “живой”, не уложенной в какие-либо строгие концептуальные схемы науки, ярких эпизодов из ее истории, характеров и поступков таких людей, как Ньютон, Мендель, Сеченов, позволят передать “дух” науки, представив ее в новом, непривычном для читателя свете.

И все-таки одного глобального обобщения трудно избежать. Методология науки – не какой-либо отдельной научной дисциплины, а науки в целом – пережила три парадигмальных периода. Первый характеризовался тем, что в научном знании считалось возможным выражать лишь то, что относится к изучаемым наукой объектам. Второй был ознаменован включением в это знание сведений о средствах познания, что произошло в результате появления теории относительности, осознания важной роли позиции наблюдателя и т. д.

Особенностью третьего периода является легализация субъекта в качестве неэлиминируемой составной части познания и, соответственно, признание зависимости научного знания не только от позиции наблюдателя, но и от его индивидуальных особенностей. Вывод, к которому подводит эта книга, заключается в том, что, в соответствии с тенденцией нарастания роли субъекта познавательного процесса, в методологии науки грядет и уже утверждается новая парадигма. Ее суть состоит в признании важной роли не только познающего субъекта, но и осуществляемого им рефлексивного процесса в качестве составной части научного познания.

В процессе познания познающий субъект мыслит не только об изучаемых объектах, но и о себе самом, в частности о том, как он мыслит, соотносит свои мысли и действия с общепринятыми или локальными нормами, подвергает анализу поведение коллег, выстраивает более или менее эксплицированный образ науки в целом и т. д.

Весь этот многообразный и многоуровневый рефлексивный пласт науки оказывает большое влияние на процесс научного познания, являясь его крайне существенной составной частью. Подобная рефлексия – такая же важная и неэлиминируемая слагаемая научного познания, как сам познающий субъект, легализованный третьей парадигмой в методологии науки, и средства познания, акцентированные второй парадигмой.

Новая парадигма приходит в науку как старый знакомый, имея древние корни в философских идеях Р. Декарта и других философов о том, что мышление субъекта о себе самом является составной частью его мышления о вещах, и часто его мышление о вещах начинается с мышления о себе самом. Эта мысль, долгое время отвергавшаяся или обходившаяся естествоиспытателями, стремившимися к “чистоте” и “бессубъектности” знания, сейчас переживает не только методологическую легализацию, но и институционализацию.

Проявлением последней является формирование науки о самой науке – науковедения – и его составных частей, в частности психологии науки, которые служат основными формами организованной саморефлексии науки.

Легализация рефлексивного пласта науки нуждается в уточнении. Естественно, никто и никогда не запрещал ученым думать о себе самих, своих коллегах, науке в целом и т. д. Речь идет о признании всего этого не сопутствующими обстоятельствами, а необходимой составной частью научного познания, о невозможности познавать внешний мир без рефлексии о том, как этот мир познается, без опоры на то знание, которое создается самоанализом познающего субъекта.

Данное утверждение имеет далеко простирающиеся методологические следствия. Саморефлексия ученого (и научного сообщества) превращается в научный метод, который столь же необходим, сколь и другие методы науки. Это означает, что ученых, и не только психологов, но и, скажем, физиков или химиков следует обучать саморефлексии, как их обучают специальным методам их наук, а также снабжать теми знаниями, которые отработало науковедение – организованная саморефлексия науки.

В структуре подобного знания не последнее (если не первое) место должно занять и психологическое знание о науке – даже при всей своей аморфности и неполноте.
Можно выдвинуть предположение о том, что углубление саморефлексии научного сообщества – сообщение ученым нау-коведческих знаний о науке и, соответственно, разрушение традиционных мифов о ней смогут повысить продуктивность их труда.

А психология науки может сыграть терапевтическую роль, сравнимую с ролью психоаналитика, возвращающего человека к полноценной жизни путем углубления его саморефлексии и разрушения неверных представлений о самом себе. Конечно, это только гипотеза, но гипотеза, заслуживающая того, чтобы быть проверенной, поскольку в случае ее подтверждения наука обретет новый и богатый ресурс.

Эта роль имеет не только собственно терапевтическую, но и просветительскую сторону. Подобно тому, как 3. Фрейд не только открыл новые способы лечения и лечил больных, но и существенно расширил понимание психической жизни, показав, что она не ограничивается сознанием, психология науки расширяет понимание того, что представляет собой наука.

Подобно психоаналитику, психология науки эксплицирует и расшифровывает “бессознательное” науки – реальные мотивы, ценности и потребности ученых, тщательно подавляемые “сознанием” науки, ее “цензурой”, создаваемой мифами о ней и ее официальными нормами.

Иногда, конечно, легче жить мифами, чем реальностью, и высвечивание скрытой стороны науки Дж. Гилберт и М. Мал-кей не без основания сравнивают с вскрытием “ящика Пандоры” – со всеми вытекающими отсюда последствиями. Но, во-первых, уже не единичные попытки такого вскрытия показывают, что в этом “ящике Пандоры” можно обнаружить и много хорошего, например те пристрастность и эмоциональность ученых, которые идут на пользу науке.

Во-вторых, подобные “ящики” правомерно открывать из одного лишь любопытства, ибо любое знание лучше неведения. В-третьих, – и здесь снова уместна аналогия с психотерапией – чтобы излечить науку от ее болезней, эти болезни надо сначала диагностировать, что невозможно сделать, если видеть ее сквозь призму мифов о вечно здоровом организме.

Впрочем, сейчас науке, возможно, необходима терапия совсем другого рода – излечение не комплексов, порождаемых бессознательным, а комплекса наличия бессознательного. Наука до сих пор стыдится своей реальной жизни – амбициозности ученых, их стремления к славе, открытия истины в обход установленных правил и т. д., стремясь все это скрыть за ширмой официальных норм и мифов.

Подобная стыдливость вряд ли оправдана, ибо, как было показано в этой книге, кажущаяся иррациональность “теневой” науки весьма рациональна, “бессознательное” науки служит могучим источником ее жизненной энергии, а общество наверняка простит Ньютону его скверный нрав или Эйнштейну плохое обращение с женой за совершенные ими открытия. Так что ни сама наука, ни ее авторитет в обществе не пострадают от легализации ее “бессознательного”, как не пострадал моральный авторитет человечества от признания подверженности человека неосознанным инстинктам.

В сказанном о терапевтических и просветительских возможностях психологии науки заключен ответ на вопрос, который в наш прагматичный век просто неприлично не сформулировать: какие практические результаты она может дать? Само по себе распространение психологических знаний о науке, расширяющее ее рефлексивное поле, а следовательно, совершенствующее ее метод, может дать ощутимые практические результаты.

Ну и, конечно, специальные методы стимуляции научного творчества, организации коллективного творческого процесса, такие как, широко известный брейнсторминг или менее известные синектика и др., могут тоже быть очень полезными. А стало быть, обучение им, равно как и преподавание психологии науки, целесообразно ввести во всех вузах, которые готовят будущих ученых.

Психология науки как благодарное дитя двух родителей – науки в целом и психологии – может быть полезна им обоим. В психологии ученых многие психологические реалии, такие, например, как мотивация достижения, проявляются с особой остротой, а психологические закономерности познания особенно рельефно проступают в познании научном. Поэтому психология науки способна не только опираться на базовое психологическое знание, но и возвратить долг материнской науке, обогатив ее знанием, добытым при изучении ученых.

Нетрудно вообразить и широкое развертывание в научных учреждениях той работы, которую психологи традиционно выполняют в других типах организаций.

Ее основные направления:

  1. отбор сотрудников, по своему психологическому складу наиболее отвечающих задачам организации,
  2. оценка личностных качеств и профессиональных способностей ее персонала,
  3. различные приемы оптимизации деятельности (психотренинг, ролевые игры, социодрама и др.), позволяющие достичь максимальной синергии – оптимального эффекта от коллективности, объединения индивидуальных усилий.

Объединения ученых от мала (лабораторий) до велика (дисциплинарных сообществ) – это, как правило, разновидности организаций, и к ним, в принципе, применимы те стандартные приемы отбора персонала, его оценки и организации коллективной деятельности, которые используются в других видах организаций.

Однако они имеют и свою специфику, выражающую особенности научного труда и ученых как людей своеобразного психологического склада. Поэтому работа психолога в научных организациях должна быть основана на взаимодополнении традиционных и нетрадиционных, разработанных именно для них методов практической психологии.

Так, например, в процессе отбора будущих ученых общий творческий потенциал (диагностируемый с помощью таких методов, как тесты Торранса, Медника и Баррона) не менее важен, чем какие-либо специальные профессиональные навыки. А достижение в научных группах максимальной синергии предполагает обеспечение их “полной” ролевой струкутуры, т. е. наличия представителей всех основных научно-исследовательских ролей – генератора идей, критика и эрудита и др.

Дополнение традиционных методов прикладной психологии знанием о психологической специфике ученых и научного труда должно составить основу практической психологии науки, которая потенциально способна не только улучшать психологическое состояние ученых (что важно само по себе), но и ускорять совершение новых научных открытий.

Возможно, сейчас все это выглядит как благие мечты, но следует учесть, что, как свидетельствует история науки, многие научные открытия явно “задержались” из-за всевозможных психологических барьеров – плохого отношения к их авторам, неготовности общества, да и научного сообщества к принятию некоторых идей, эмоциональных проблем и психологических комплексов, свойственных самим ученым и нарастающих пропорционально усложнению науки.

И психологу здесь есть над чем поработать. В частности, можно согласиться с Л. Кьюби в том, что организованная психологическая помощь ученым и психологическая подготовка к научной карьере способны не только избавить их от многих психологических проблем, но и повысить их творческий потенциал, а следовательно, ускорить развитие науки и всего человечества.

Быть может, кому-то покажется чрезмерным отождествлять развитие науки и развитие человечества. Подобный скептик может к тому же злорадно напомнить, что, хотя в научных коллективах практических психологов ждет море работы, они предпочитают прилагать свои усилия в организациях совсем другого рода – в банках, торговых фирмах и т. д., где гонорары и перспективы совсем иные.

И он будет во многом прав, но той сиюминутной правдой, которая подчас хуже лжи. Да, действительно, человечество, причем не только наша страна, но и относительно благополучный Запад, сейчас переживает заметное разочарование в науке и не слишком благоволит к ней. Щедро финансируются и быстро развиваются лишь те направления научных исследований, которые обещают дать быстрый практический эффект, – в основном различные компьютерные разработки, а фундаментальные науки влачат нелегкое существование.

Давно подмечено, что современное общество, пропитанное “здесь и теперь-психологией”, в основном ценит науку не за фундаментальное знание и перспективы полетов в другие миры, а за то, что непосредственно влияет на его быт и создается прикладной наукой, которая медленнее утилизирует, “переваривает” фундаментальное знание, чем фундаментальная наука его производит.

В результате порой возникает “затоваривание” фундаментального научного знания, что наблюдается и сейчас, вследствие чего “время научных открытий сменилось временем использования плодов этих открытий, когда науке дается временная (надо полагать) отставка”. Но научное знание – не тот товар, который может залежаться надолго.

Не обязательно быть фанатиком науки, чтобы предположить, что прикладная наука вскоре “переварит” это знание и состояние пресыщенности вновь сменится острым голодом. И наука снова обретет свое первостепенное место в обществе, а стало быть, окажутся востребованными все средства ускорения ее развития, в том числе и психология науки.

Придирчивый читатель, возможно, будет неудовлетворен размытостью границ этой дисциплины, не найдя в книге ответа на вопрос, где начинается психология науки и где она заканчивается, гранича с другими науковедческими дисциплинами. В угоду такому читателю, конечно, можно было бы пойти по пути весьма распространенных в психологии искусственных и подчас анекдотических дефиниций, согласно которым, например, общая психология перерастает в социальную психологию там, где вместе собирается не менее трех человек, коллектив отличается от группы наличием общих целей и ценностей и т. п.

Но авторы сочли, что анекдотов в психологической науке и так хватает, и не следует делать ее глупее, чем она есть. Пафос этой книги – показать, что наука насквозь психологична и, соответственно, нельзя выделить какую-либо одну ее грань в качестве собственно психологической. Нельзя, вопреки стараниям позитивистов и других сторонников очищения науки от всего субъективного, сделать и обратное – вычленить в науке то, что не является психологическим, как нельзя, удалив у человека нервную систему, утверждать, что оставшееся является человеком.

Развивая эту метафору, совокупность психологических процессов, включенных в структуру научной деятельности, можно охарактеризовать как нервную систему науки, без которой та не только была бы мертва, но и не могла бы считаться наукой. И психологическое можно обнаружить всюду, где есть сама наука: не только в мыслях, эмоциях и поступках ученых, во взаимоотношениях между ними и т. д., но даже в том, что традиционно считалось очищенным от психологических наслоений – в научном знании и в его главном “носителе” – научных текстах.

Поэтому сама наука и психологическое в ней разделимы лишь в абстракции. Социологи М. Линч и Д. Боген недавно констатировали, что “социальный контекст науки не является внешним “фактором”, действующим в лабораториях, или окружающей науку сетью институций, а представляет собой матрицу продуцирования фактов и артефактов”.

Психологический контекст науки тоже можно охарактеризовать как “матрицу продуцирования фактов и артефактов”, т. е. как важную деталь в механизме производства научного знания, как саму науку, а не набор сопутствующих ей внешних обстоятельств.

И все же общее “местоположение” психологических факторов научной деятельности следует указать, ибо при всей искусственности подобной “географии” она позволяет яснее очертить их роль. Они опосредуют влияние социокультурного контекста науки на систему научного знания, как бы встраиваясь между ними.

Любые глобальные социальные события влияют на развитие научного знания, но это влияние всегда опосредовано изменениями в психологии познающего субъекта – его стиля мышления, установок, ценностных ориентации и др. То же самое происходит на уровне микросоциального контекста науки: социальные причины поведения ученых действуют посредством психологических мотивов. То есть психологическое в науке – это трансформатор социального в когнитивное, важнейшее и необходимое связующее звено между ними.

Этот “трансформатор” может направлять энергию науки и людей, которые ей служат, в самых разных, подчас противоположных направлениях. Во многом поэтому наука противоречива и антиномична. В ней есть все: и объективность, и субъективность, и поиск истины, и ее искажения, и бескорыстие ученых, и их стремление к славе и приоритету, и многое другое. Именно эта антиномичность превращает науку в живой и развивающийся организм, “молекулы” которого – отдельные ученые, живя по своим собственным законам, движутся в общем направлении, делая общее и очень полезное дело.

Противоречивы не только наука в целом, но и ученые. Они могут одновременно думать и о благе человечества, и о личных интересах, заботиться об объективности и быть крайне субъективными, стремиться к славе и почестям и одновременно “растворяться” в изучаемых проблемах.

Возможно, именно эта личностная противоречивость обусловливает особый склад мышления ученых: исследования показывают, что они более толерантны к противоречиям, чем представители других профессиональных групп. И эта толерантность, тенденция видеть мир во всем многообразии его антиномий служит одной из основ эффективности науки, способности ученых познавать мир, который действительно противоречив.

В сочетании друг с другом противоречивость этого мира, самой науки и ученых образует не противоречие, а гармонию, а противоречия возникли бы, если бы, скажем, неантиномичная наука изучала антиномичный мир или лишенные внутренних противоречий ученые развивали бы антиномичную науку.

Одним из проявлений характерного для науки антиномично-го взгляда на мир является ее тенденция к образованию противоположных, полярных методологических ориентации, таких, как субъективизм-объективизм, холизм-элементаризм, эндогенизм- экзогенизм, статизм-динамизм, индуктивизм-дедуктивизм и др.

Эти ориентации, в отличие от парадигм, описанных Т. Куном, не только “соизмеримы” друг с другом, но и обнаруживают способность к сотрудничеству и взаимообогащению, а методология науки, равно как и сама наука, развиваются через конструктивное противо- и одновременно взаимодействие таких противоположностей.

Антиномичность науки, естественно, выражается в многообразии ее образов. Ее можно изобразить и как изучение объективного мира, и как самовыражение познающего субъекта, и как бескорыстный поиск истины, и как стремление ученых к славе и почестям. Этим образам трудно мирно сосуществовать, выражающие их концепции противоборствуют, стремясь опровергнуть друг друга.

Однако в действительности каждая из них отчасти верна, адекватно отражая одну из сторон науки. И каждая из них в какой-то мере неверна, стремясь представить эту сторону как единственную. Наука многолика, и эта многоликость, внутренняя противоречивость не подрывает ее основ, а, напротив, как пытались показать авторы этой книги, служит условием ее развития.

Однажды науку удачно сравнили с пищей, которую едят многие, но каждый находит в ней свой собственный вкус, и поэтому выработать согласие о том, каков ее “настоящий” вкус, практически невозможно. Инициаторы данного сравнения к тому же добавили, что “дегустаторы” науки не только не научились дегустировать, но и вообще не умеют нормально есть, в результате чего способны распознавать лишь наиболее грубые вкусовые ощущения, но не различать более тонкие вкусы.

Если это и преувеличение, то совсем небольшое. Наука действительно очень мало знает о себе самой, объединить разрозненные знания о ней и выявить общие закономерности ее развития еще только предстоит. Чтобы добиться этого, есть только один путь – продолжать изучение науки во всей ее противоречивости и многоликости. Если у читателя после прочтения этой книги возникнет интерес к такому изучению, авторы сочтут свою главную задачу выполненной.

Узнай цену консультации

"Да забей ты на эти дипломы и экзамены!” (дворник Кузьмич)