Ренессансный универсализм Дж. Бруно

Джордано Бруно (1548-1600) фигура неоднозначная в историческом ее восприятии, пусть и лишенная в своих многочисленных сочинениях единой строгой философской системы рациональной мысли, но зато художественно яркая и по-своему цельная, забегающая в своих построениях далеко вперед и в то же время воспроизводящая уходящие средневековые типы мышления.

Интересно
Философская мысль Бруно неотделима от мифопоэтической формы ее представления, насыщенной аллегориями, образами античной мифологии, в ней чувствуется влияние традиций дидактической поэзии, риторики, искусства памяти, различных течений средневековой и ренессансной мысли, что создает из творчества этого философа-поэта уникальный памятник культуры позднего Возрождения.

Своеобразный «барочный характер» мыслительного стиля Бруно, проявляющийся, например, в том, что он легко смешивает классы явлений совершенно различного плана, выражает, во-первых, центральную для него интуицию живого бесконечного всеединства, а во-вторых, отсылает к стилистике натурфилософской литературы того времени, образцом которой можно считать творчество Палингения (автора космологической поэмы «Зодиак жизни») или земляка Бруно Дж. Б. делла Порты, автора «Натуральной магии» (1558).

Среди различных способов лечения, говорит Теофил, alter ego Бруно, я не отвергаю тот, который производится магически, при помощи приложения корней, привешивания камней и нашептывания заговоров… Одобряю я и тот, который производится физически при помощи аптекарских средств…

Приемлю я также и тот, который производится химически, извлекает квинтэссенции и при помощи огня заставляет ртуть выпариваться…». В этом кредо медицинского плюрализма глядящая в будущее химиотерапия свободно и на равных сочетается с талисманами и заговорами герметической магии.

Хотя взгляды Бруно претерпевали определенное развитие и об их строгой системе, как мы сказали, говорить трудно, тем не менее у него четко прослеживаются две центральные интуиции идея всеединства и идея бесконечности, объединяемые им в одну идею бесконечной единой всецелостности, являющейся живым тождеством всего, всех мыслимых противоположностей и прежде всего таких фундаментальных онтологических категорий, как возможность и действительность, материя и форма и т. п.

В отличие от неоплатоников и досократиков, которые, как он считал, близко подошли к постижению этой идеи, Аристотель не сумел помыслить такое всеединство и своим авторитетом на долгие годы затруднил его познание.

При этом Бруно считал, что прямых выразительных возможностей рациональной мысли недостаточно для раскрытия содержания такой интуиции. Поэтому он использует как рациональные модели (например, представления арифметики, проводя аналогию между единицей и единым), так и различные художественные приемы и символы (типа «светящейся ночи»).

Учение Бруно о едином интересно тем, что в его рамках он отстаивает права категории различия перед опасностью ее унификаторского истолкования, разделяемого, кстати, в его время, например, таким близким к нему по духу мыслителем, как Т. Кампанелла (1568-1639).

Как считает Бруно, сообщения между мирами, в том числе и между мирами различных культур на Земле, не должны вести к их нивелировке, к ассимиляции одним миром других. Видимо, усвоив опыт недавней насильственной колонизации Америки, Бруно придает ему глубокое философское и культурное звучание.

Возможно, что сама настроенность мысли Ноланца на эстетику барокко с ее культом разнообразной сложности, с ее невозможностью «растворить» в одной доминанте не укладывающееся в нее разнообразие способствовали этой апологии различия, тем более интересной, что ее мы находим у философа всеединства.

Интересно
Божественное начало, скрытое в природе, у Бруно блещет и сверкает великолепием красоты и жизненности. Жизнь пронизывает собой всю Вселенную, и поэтому в ней нет иерархически привилегированного места, откуда бы могло исходить начало движения. Бруно несколько модифицирует герметико-неоплатоническую по своим истокам формулу Кузанца («машина мира имеет свой центр повсюду, а периферию нигде»), говоря, что «Вселенная вся центр и вся периферия».

В личности и творчестве Бруно соединяются самые непримиримые, казалось бы, противоположности. Действительно, с одной стороны, он необыкновенно чуток к новым идеям, значимым для возникающей новой науки. Так, например, в физике и астрономии он решительно отвергает теорию «естественных мест» Аристотеля и становится убежденным коперниканцем в то время, когда мало кто в Европе слышал о великом реформаторе неба. Но в то же время, с другой стороны, Бруно находил для себя опору в магико-герметической традиции.

Только с подъемом новой науки уже в XVII в. эта традиция будет вытеснена в культурный андерграунд. Но в эпоху Бруно она еще полна претензий на универсальный синтез наук, включая и духовно-религиозное ядро мировоззрения.

И оставаясь в орбите этой традиции, Бруно выступает скорее все же архаистом, чем новатором, потому что его младшие современники, такие, как Кеплер и Галилей, занимались наукой как автономной деятельностью, полагая, что книга природы написана на языке научной математики, и поэтому не примешивая в свои математические расчеты герметические соображения.

Бруно считал, что языки монотеистических религий Писания и Слова уступают языку политеистической религии природы, жизни и посюстороннего мира древних египтян, которую он излагает по герметическим источникам.

Так, например, в его диалоге «Изгнание торжествующего зверя» Изида от имени богов говорит: «Мы, боги, желаем, чтобы люди слушали и понимали нас не в звуках тех наречий, какие они измыслили, но в звуках явлений природы».

В соответствии с такой установкой высшим языком общения человека с богами выступает язык самих вещей. Если человек стремится к победе над врагом, то ему следует обратиться к «великодушному Юпитеру» с помощью жертвы в виде орла, так как орел уже сам собой указывает на то, чего хочет человек от божества. Если же у богов просят осмотрительности в делах, то жертвой им должна стать змея существо умное и осторожное.

«Нет никакого основания, говорит Бруно, насмехаться над магическим и божественным культом египтян». Он считает, что звезда этого культа закатилась временно, что победа монотеистических религий трансцендентного Бога над пантеистической и политеистической религией посюстороннего мира не является прочной, что грядет возврат этой истинной веры и он, Ноланец, является ее пророком и предтечей. Знаком ее восхода он считал гелиоцентрическое учение Коперника, математические выкладки которого его мало интересовали.

Ренессанс эпоха по преимуществу южноевропейская, итальянская вспомним «сфумато» Леонардо, тонкость и нежность линий Боттичелли, всю эту странную и волнующую, несущую аромат тайны и «секрета» поэтику цвета и формы, которую невозможно не почувствовать, скажем, во Флоренции или в Ферраре, заглянув во дворец Скифанойа.

А уж если мы доберемся до Сьены и зайдем в ее кафедральный собор, то прямо в центральном нефе, у нас под ногами, раскроется тот самый «ключ» к «секрету» культуры Ренессанса, тот буквально магический «сезам», открытие которого и стало славой выдающегося английского историка, Ф.А. Ейтс (Йейтс).

Мы имеем в виду исполненное в жанре мозаики изображение Гермеса Трисмегиста (художник Джованни ди Стефано, 1488 г.), «современника Моисея», как гласит латинская надпись под его фигурой. Именно это изображение было выбрано Ейтс художественным эпиграфом к ее знаменитой книге о Дж. Бруно и герметической традиции.

Читая Бруно, мы отмечаем одно, казалось бы, незначительное обстоятельство у него слова «доктрина», «знание» и т. п. нередко стоят в одном ряду со словом «секрет». И это не случайно: для Бруно знание, а значит вспомним Платона и память, есть, по определению, тайнознание. Он верит в единую и вечную Мудрость, в prisca theologia, родоначальниками которой считались Гермес, Моисей, Пифагор, Орфей, Зороастр, Платон…

Здесь для нас важен не список сам по себе, который мог, впрочем, и незначительно варьироваться, но сама вера в секрет и в посвященных в него. Исследуя ренессансную культуру, Ейтс настолько глубоко слилась с душой любимого ею Возрождения, что сама попала под чары его «секретомании».

Поэтому неудивительно, что некоторым ученым она могла показаться своего рода адептом магии… Как бы предвосхищая подобное впечатление, она в конце своей статьи, посвященной науке Ренессанса, подчеркивает, что она, однако, вовсе не маг, но и не позитивный ученый в современном смысле слова. «Я только историк», говорит она. Нелишне добавить историк Ренессанса. Действительно, трудно представить ее историком какого-либо другого времени: настолько она конгениальна избранной ею эпохе.

Занимаясь Бруно, она намеревалась издать перевод его диалога La cena de le ceneri («Пир на пепле» в русском переводе), в котором в типично ренессанснобарочном ключе изложены перипетии бесед Ноланца в доме Фолка Гревилла, поэта и драматурга. Вот тогда-то и возникло у нее томящее чувство «секрета»: зачем эта южно-италийская комета ворвалась в туманы пуританского Альбиона? Почему с такой страстью Ноланец проповедовал здесь коперниканскую систему, вовсе не собираясь при этом доказывать ее математически? Что за всем этим стояло?

Вставали и другие вопросы подобного рода, ответа на которые она не находила. Хотя многие факты историку были известны, но в целом пребывание Бруно в Англии, с его спорами с профессорами Оксфорда и с проповедями английским поэтам, оставалось для Ейтс подернутым чарующей дымкой какой-то неузнанности, неизвестности, тревожащей, но в то же время как бы уверяющей, что все это можно раскрыть и что разгадка «секрета» лежит в нашей душе.

Надо только вспомнить… И так, или почти так, она вышла в конце концов на тезис о «герметическом импульсе» как ключе не только к Бруно и к его визиту в Англию, но и к генезису всей новоевропейской науки.

Секреты ренессансного искусства памяти, которым бесподобно владел Дж. Бруно, и загадка Шекспира с его театром «Глобус» связываются английским историком. На первый взгляд, казалось бы, что может быть общего у знаменитого «мнемоведа» из Нолы и величайшего английского драматурга? Но, как показывает Ейтс, их соединяет Воображение и его воплощение —Театр.

Ключевыми фигурами этой театрально-оккультной традиции выступают Джулио Камилло (р. 1480) из Венеции и Роберт Флудд (1574-1637), знаменитый английский врач-оккультист, автор герметических сочинений, полемика с которым со стороны М. Мерсенна (1588-1648) и И.Кеплера (1571-1630) знаменует собой решительное размежевание новой науки с герметической магией, включавшей в себя и отдельные элементы рождающейся науки.

Бруно, будучи доминиканским монахом, уже тем самым, в силу традиций ордена, был лучше многих посвящен в средневековое и ренессансное искусство памяти. Тогдашняя Европа знала его не столько как философа или поэта, сколько как выдающегося «искусника памяти», посвященного как никто другой в ее секреты, овладеть которыми пытались сильные мира сего.

Памятуя историю с Дж. Мочениго, пригласившим Ноланца обучать его тайнам искусства памяти и выдавшим его инквизиции, можно сказать, что и слава и гибель Ноланца оказались исходящими, по сути дела, из одного и того же источника из его герметического искусства памяти.

В истории европейского искусства памяти Дж. Бруно одна из центральных фигур. Цитируя Аристотеля, он вкладывает в эту мысль Стагирита совсем не то, что тот хотел сказать (что мышление без опоры на чувственное восприятие вещей невозможно).

В данном случае авторитет Философа понадобился Бруно для того, чтобы провести свой тезис в духе александрийского неоплатонизма, состоящий в том, что воображение столь ценно для мысли потому, что служит проводником божественных воздействий на человека.

Тем самым он совершает переход от традиции классического искусства памяти к оккультной ее модификации. «Ошеломляющая поглощенность воображением» возникает у него именно из-за явных оккультно-магических коннотаций его искусства памяти.

Традиционные мнемонические образы при этом талисманизируются (т. е. магически активируются), а сами талисманы (списки которых ему были хорошо известны из соответствующей традиции) мнемонизируются.

В результате такой метаморфозы искусство памяти становится надежной базой для магико-герметической религиозно-имажинативной утопии Ноланца, проповедником которой он и выступал в своих скитаниях по Европе в поисках как покровителей, так и адептов.

Ситуация, в которой оказался Бруно, иначе чем положением между молотом и наковальней трудно назвать. Действительно, он бежал из Италии, порвав все связи со своим орденом и тем самым с католицизмом, немыслимым без соответствующей системы образов.

Но оказавшись среди пуритан Англии, многие из которых были сторонниками Петра Рамуса, отвергавшего имажинативную основу мысли в пользу рациональной диалектики, он как бы завис в «мертвой точке». Такое положение не могло не добавить желчи в его сарказмы, так что он в конце концов начинает открыто предпочитать католическое монашество профессорам английских университетов.

Опыт испытанной им нетерпимости со стороны кальвинистов Женевы в августе 1579 г. действовал в том же направлении. В этой ситуации ему не оставалось ничего другого, как идти по пути оккультной герметической образности, отвергая одновременно и христианизированный окатоличенный герметизм, и лишенный имажинативных корней педантизм логиков и грамматиков рамистского направления.

Мир, в эпоху Средних веков стоящий под знаком (божественной) Книги, в эпоху Возрождения оборачивается книгой (обожествленного) Мира. Емкая метафора «книги мира» становится универсальным топосом не только Возрождения, но и того, что из него воспоследовало, эпохи Нового времени с новой наукой в центре ее проекта (Декарт переходит от «мира книг» к «книге мира», le grand livre du monde, a Галилей подчеркивает, что эта книга написана на языке математики).

Важную роль в этой инверсии метафорического поля культуры сыграло маргинальное для нашего современного восприятия искусство памяти. Базовая для всей культуры метафора чтения (мира) материализуется благодаря открытию книгопечатания, разрушающего, как подчеркивает Ейтс, «вековые обычаи искусства памяти».

В результате значение искусства памяти ставится под вопрос, что способствует его маргинализации. В свою очередь, подъем гуманистического движения, особенно в его Эразмовой версии, тоже маргинализирует его, вытесняя «из первичного центра европейской традиции».

В этой критической ситуации искусство памяти (его символ Мнемозина) спасает его союз с герметической традицией (Гермес ее символ). В результате классическое искусство памяти превращается в оккультное искусство со своей специфической магически активированной образностью.

Это означает, что особым родом понимаемое художественное начало («внутренний художник» как своего рода natura naturans) обеспечивает тождество ключевых культурных фигур Мыслителя, Поэта и Художника (к нему, оглядываясь на Бруно, следует добавить, на наш взгляд, и образ религиозного Реформатора-Пророка).

Иными словами, благодаря перешедшей в союз встрече Мнемозины и Гермеса имагоцентричный пласт в культуре Европы смог продлить свое существование, поставленное под угрозу в XVI в.

Существенной структурой в этом процессе был Театр, который обогащал метафорическое поле культуры, способствуя удержанию его имажинативного наследия в новых условиях. Театр в качестве космологической метафоры («весь мир театр») возникает прежде всего в венецианской версии христианизированного герметизма у Дж. Камилло.

В Средние века мир как театр был еще и «позорищем» в негативном смысле, ибо его, мира, истина была ему трансцендентна. Но в эпоху Возрождения набирает силу тезис, выраженный Бруно устами Саулина в его самом откровенно «египетско»-герметическом диалоге: natura est deus in rebus (природа есть бог в вещах).

Это «пантеизм» (все есть Бог), который иногда, но редко (напр., Бердяевым) прочитывается и справа налево, т. е. как «теопантеизм» (Бог есть все). И поэтому мир раскрывается как божественное великолепие, как живая бесконечность, и исповедующий подобное «миро-верие» Ноланец гордо говорит о себе в том же диалоге как о «слуге мира» и «сыне Отца-Солнца и Матери-Земли» (до ницшевского «будьте верны Земле, братья!» отсюда, если расстояния в истории культуры измерять экспресслогикой мысли, а не годами, совсем недалеко).

Трансцендентное стало имманентным. И еще в начале XVII в. вкус, цвет, аромат такой не вполне секуляризированной божественности ярко пылает, смешиваясь без ущерба для нее со всеми качествами земли и неба (Я. Бёме).

Но когда на традицию оккультного театра «теней идей», стоящих под астрально-магическими знаками – «изваяниями» позднего Бруно (речь идет о религиозно-мистическом аллегоризме Бруно в сочинении «Светильник тридцати изваяний», написанном в 1588г. в Виттенберге, но впервые изданном только в 1891г.; посредством аллегорических изваяний Бездна, Аполлон, Сатурн и т. д. ум поэта-художника-философа возносится к божественным персонифицированным силам мироздания) проливается ледяной душ картезианского метода, то божественность одухотворенного мира уступает место блистательной галантности звездного театра Фонтенеля, секретом которого выступают не Бог и не боги, и даже не демоны, духи и оккультистские «деканы» герметизма, а банальные рычаги, шарниры, лебедки, пружины или их естественные аналоги, действующие по механическим законам с их математической неумолимостью. Воцаряется машинерия мировой сцены, означающая вторую смерть Пана (еще раз после прихода в Европу христианства), а заодно и союза Мнемозины и Гермеса.

Узнай цену консультации

"Да забей ты на эти дипломы и экзамены!” (дворник Кузьмич)