Смерть Ивана Ильича

В каждом человеке в той или иной степени противодействуют две силы: потребность в уединении и жажда общения с людьми, — которые принято называть «интроверсией», то есть интересом, направленным в себя, к внутренней жизни духа и воображения, и «экстраверсией» — интересом, направленным на внешний мир людей и осязаемых ценностей.

Возьмем простой пример. Университетский ученый — я имею в виду и профессоров, и студентов — может сочетать в себе оба качества. Он может быть книжным червем и душой общества, при этом книжный червь будет вести борьбу с общительным человеком. Студент, получивший или желающий получить повышенную стипендию, может сознательно или бессознательно стремиться к так называемому лидерству. Люди разных темпераментов склоняются к разным решениям, у одних внутренний мир постоянно одерживает верх над
внешним, у других — наоборот.

Но для нас важен сам факт борьбы между двумя «я» в одном человеке, борьбы между интровертом и экстравертом. Я знал студентов, обуреваемых жаждой знаний, самоуглубленных, страстно увлеченных любимым предметом, которые нередко затыкали уши, спасаясь от шума, долетавшего из общежития, но в иные минуты их одолевало стадное чувство, желание присоединиться к общему веселью, пойти на вечеринку или встречу с друзьями и отложить книгу ради компании.
О

тсюда уже рукой подать до проблем, занимавших Толстого, в ком художник боролся с проповедником, великий интроверт — с сильным экстравертом. Толстой, конечно, осознавал, что в нем, как и во многих других писателях, происходит борьба между желанием творческого уединения и стремлением слиться со всем человечеством, борьба между книгой и обществом. По толстовскому определению, к которому он пришел, уже закончив «Анну Каренину», творческое уединение равноценно эгоизму, самоупоению, то
есть греху. И наоборот, идея растворения во всечеловеческом для Толстого означала Бога — Бога-в-людях и Бога-всеобщую-любовь.

Толстой призывал к самоотречению во имя всемирной божественной любви. Иными словами, по мысли Толстого, в личной борьбе между безбожным художником и богоподобным человеком победить должен последний, если он хочет быть счастливым. Нужно отчетливо представлять себе эти духовные реальности, чтобы понять философский смысл рассказа «Смерть Ивана Ильича». Иван, конечно же, — русский вариант древнееврейского имени Иоанн, что в переводе означает: «Бог благ, Бог милостив». Ильич — сын Ильи; это русский вариант имени «Илия», которое переводится с древнееврейского как «Иегова есть Бог». <…>

Во-первых, я считаю, что это история жизни, а не смерти Ивана Ильича. Физическая смерть, описанная в рассказе, представляет собой часть смертной жизни, всего лишь ее последний миг. Согласно философии Толстого, смертный человек, личность, индивид, человек во плоти физически уходит в мусорную корзину

Природы, дух же человеческий возвращается в безоблачные выси всеобщей Божественной Любви, в обитель нирваны — понятия, столь драгоценного для восточной мистики. Толстовский догмат гласит: Иван Ильич прожил дурную жизнь, а раз дурная жизнь есть не что иное, как смерть души, то, следовательно, он жил в смерти. А так как после смерти должен воссиять Божественный свет жизни, то он умер для новой жизни, Жизни с большой буквы.

Во-вторых, надо помнить, что рассказ написан в марте 1886 г., когда Толстому было около 60-ти и он твердо уверовал в толстовское положение, утверждавшее, будто сочинять шедевры литературы — греховно. Он твердо решил, что если когда-нибудь и возьмется за перо после великих грехов своих зрелых лет, «Войны и мира» и «Анны Карениной», то будет писать лишь простодушные рассказы для народа, благочестивые поучительные истории для детей, назидательные сказки и тому подобное.

В «Смерти Ивана Ильича» то и дело попадаются не вполне чистосердечные попытки такого рода, породившие образцы псевдонародного стиля, но в целом побеждает художник. Этот рассказ — самое яркое, самое совершенное и самое сложное произведение Толстого.

Стиль Толстого — на редкость громоздкое и тяжеловесное орудийное средство. Возможно, и даже наверняка, вам попадались чудовищные учебники, написанные не педагогами, а демагогами — людьми, которые разглагольствуют о книге, вместо того чтобы раскрыть ее душу. Вероятно, они уже втолковали вам, что главная цель великого писателя и, конечно же, главный ключ к его гению — простота. Предатели, а не преподаватели.

Читая экзаменационные сочинения сбитых с толку студентов обоего пола о том или ином авторе, я часто натыкался на подобные фразы — возможно, запавшие им в память в самом нежном возрасте: «Его стиль прелестен и прост», или: «У него простой и изысканный слог», или «Стиль его прост и совершенно очарователен». Запомните: «простота» — это вздор, чушь. Всякий великий художник сложен.

Прост«Сэтердей ивнинг пост». Прост журналистский штамп. Прост «Эптон Льюис». Просты пищеварение и говорение, особенно сквернословие. Но Толстой и Мелвилл совсем не просты.

У толстовского стиля есть одно своеобразное свойство, которое можно назвать «поиском истины на ощупь». Желая воспроизвести мысль или чувство, он будет очерчивать контуры этой мысли, чувства или предмета до тех пор, пока полностью не удовлетворится своим воссозданием, своим изложением. Этот прием включает в себя так называемые художественные повторы, или плотную цепочку повторяющихся утверждений, следующих одно за другим, — каждое последующее выразительней, чем предыдущее, и все ближе к
значению, которое вкладывает в него Толстой.

Он продвигается на ощупь, разрывает внешнюю оболочку слова ради его внутреннего смысла, очищает смысловое зерно предложения, лепит фразу, поворачивая ее и так и сяк, нащупывает наилучшую форму для выражения своей мысли, увязает в трясине предложений, играет словами, растолковывает и растолстовывает их. Другая особенность его стиля — яркость, свежесть детали, сочные, живописные мазкидля передачи естества жизни.

Так в 80-е гг. в России не писал никто. Этот рассказ предвещает русский модернизм, расцветший перед скучной и банальной советской эрой. Если в нем порой и слышатся отголоски нравоучительной басни, тем пронзительнее звучат поэтическая интонация и напряженный внутренний монолог героя — тот самый поток сознания, который автор ввел еще раньше, в сценах последнего путешествия Анны.

Заметная особенность рассказа — то, что когда начинается повествование, Иван Ильич уже мертв. Однако между мертвым телом и людьми, обсуждающими эту смерть и оглядывающими покойника, разница невелика, поскольку, с точки зрения Толстого, существование этих людей равноценно смерти заживо, а не жизни. В самом начале мы обнаруживаем одну из многочисленных тем рассказа — бесчувственную пошлость, бессмысленность и бездушность жизни городского чиновничества, в которой сам Иван Ильич
совсем недавно принимал живое участие. Его сослуживцы гадают о том, как его смерть повлияет на их перемещения по службе. «Так что, услыхав о смерти Ивана Ильича, первая мысль каждого из господ, собравшихся в кабинете, была о том, какое значение может иметь эта смерть на перемещения или повышения самих членов или их знакомых.

«Теперь, наверно, получу место Штабеля или Винникова, — подумал Федор Васильевич. — Мне это и давно обещано, а это повышение составляет для меня восемьсот рублей прибавки, кроме канцелярии».«Надо будет попросить теперь о переводе шурина из Калуги, — подумал Петр Иванович. — Жена будет очень рада. Теперь уж нельзя будет говорить, что я никогда ничего не сделал для ее родных».

Обратите внимание на то, как кончается первый диалог. Эгоизм, в конце-то концов, вполне обычная, будничная черта, а Толстой — прежде всего художник, а не обличитель общественных нравов, поэтому обратите внимание, как разговор о смерти Ивана Ильича сменяется невинно-игривой веселостью его сослуживцев, когда их корыстные мысли проходят. После семи вступительных страниц 1-й главы Иван Ильич воскрешен, он мысленно проживает всю свою жизнь заново, а затем физически возвращается в
состояние, описанное в 1-й главе (ибо смерть и дурная жизнь равноценны), а духовно — в состояние, которое так прекрасно обрисовано в последней главе (смерть кончена, ибо кончилось его физическое существование). Эгоизм, фальшь, лицемерие и прежде всего тупая заведенность жизни — наиболее характерные ее свойства.

Эта тупая заведенность ставит человека на уровень неодушевленных предметов, поэтому неодушевленные предметы тоже включаются в повествование, становясь действующими лицами рассказа. Не символами того или иного героя, не отличительной их чертой, как у Гоголя, но действующими лицами, существующими наравне с людьми.

Возьмем сцену, которая происходит между вдовой Ивана Ильича Прасковьей Федоровной и его лучшим другом Петром Ивановичем. «Петр Иванович вздохнул еще глубже и печальнее, и Прасковья Федоровна благодарно пожала ему руку. Войдя в ее обитую розовым кретоном гостиную с пасмурной лампой, они сели у стола: она на диван, а Петр Иванович на расстроившийся пружинами и неправильно подававшийся под его сиденьем низенький пуф. Прасковья Федоровна хотела предупредить его, чтобы он сел на другой стул, но нашла это предупреждение не соответствующим своему положению и раздумала.

Садясь на этот пуф, Петр Иванович вспомнил, как Иван Ильич устраивал эту гостиную и советовался с ним об этом самом розовом с зелеными листьями кретоне. Садясь на диван и проходя мимо стола (вообще вся гостиная была полна вещиц и мебели), вдова зацепилась черным кружевом черной мантилий за резьбу стола. Петр Иванович приподнялся, чтобы отцепить, и освобожденный под ним пуф стал волноваться и подталкивать его.

Вдова сама стала отцеплять свое кружево, и Петр Иванович опять сел, придавив бунтовавшийся под ним пуф. Но вдова не все отцепила, и Петр Иванович опять поднялся, и опять пуф забунтовал и даже щелкнул. Когда все это кончилось, она вынула чистый батистовый платок и стала плакать. <…>

— Курите, пожалуйста, — сказала она великодушным и вместе убитым голосом и занялась с Соколовым вопросом о цене места. <…>

— Я все сама делаю, — сказала она Петру Ивановичу, отодвигая к одной стороне альбомы, лежавшие на столе; и, заметив, что пепел угрожал столу, не мешкая подвинула
Петру Ивановичу пепельницу…»

Когда Иван Ильич по воле Толстого окидывает взглядом свою жизнь, он видит, что высшим взлетом его счастья в этой жизни (перед тем, как началась его смертельная болезнь) было назначение на высокую должность и возможность снять дорогую буржуазную квартиру для себя и своей семьи. Слово «буржуазный» я употребляю в обывательском смысле, а не в классовом. Я имею в виду квартиру, которая могла бы поразить плоское воображение человека 80-х гг. относительной роскошью, всевозможными побрякушками,
безделушками и украшениями. (Сегодняшний обыватель мечтает о стекле и стали, видео и радио, замаскированных под книжные полки и прочие немые предметы обихода.)

Я сказал, что это была вершина обывательского счастья Ивана Ильича, но как только он достиг ее, на него обрушилась смерть. Вешая гардину и упав с лестницы, он смертельно повредил левую почку (это мой диагноз, в результате у него, вероятно, начался рак почки), но Толстой, не жаловавший врачей и вообще медицину, намеренно темнит, выдвигая другие предположения: блуждающая почка, желудочная болезнь, даже слепая кишка, которая уж никак не может быть слева, хотя она упоминается несколько
раз. Позже Иван Ильич мрачно шутит, говоря, что на этой гардине он, как на штурме, потерял жизнь.

Отныне природа с ее жестоким законом физического распада вторгается в его жизнь и ломает ее привычный автоматизм. Глава 2 начинается с фразы: «Прошедшая история жизни Ивана Ильича была самая простая <…> и самая ужасная». Жизнь его была ужасна оттого, что она была косной и лицемерной — животное существование и детское самодовольство. Теперь все круто меняется. Природа для Ивана Ильича неудобна, омерзительна, бесчестна. Одной из опор его устоявшейся жизни была правильность, внешняя
приятность, элегантность ее отлакированной поверхности, ее нарядные декорации. Теперь их убрали. Но природа является ему не только в образе театрального злодея, у нее есть свои добрые черты. Очень добрые и приятные. Так мы подходим к теме Герасима.

Толстой как последовательный дуалист проводит грань между бескрылой, искусственной, фальшивой, в корне своей вульгарной и внешне изысканной городской жизнью и жизнью природы, которую в рассказе олицетворяет опрятный спокойный голубоглазый мужик из самых незаметных слуг в доме, с ангельским терпением выполняющий самую черную работу. В системе ценностей Толстого он символизирует природное добро и тем самым оказывается ближе всего к Богу. Он появляется как воплощение самой природы, с ее
легкой, стремительной, но сильной поступью. Герасим понимает и жалеет умирающего Ивана Ильича, но жалость его светла и бесстрастна.

«Герасим делал это легко, охотно, просто и с добротой, которая умиляла Ивана Ильича. Здоровье, сила, бодрость жизни во всех других людях оскорбляла Ивана Ильича; только сила и бодрость жизни Герасима не огорчала, а успокаивала. <…> Главное мучение Ивана Ильича была ложь, — та, всеми почему-то признанная ложь, что он только болен, а не умирает, и что ему надо только быть спокойным и лечиться, и тогда что-то выйдет очень хорошее. <…> он видел, что никто не пожалеет его, потому что никто не хочет даже понимать его положения. Один только Герасим понимал это положение и жалел его. <…> Один Герасим не лгал, по всему видно было, что он один понимал, в чем дело, и не считал нужным скрывать этого, и просто жалел исчахшего, слабого барина.

Он даже раз прямо сказал, когда Иван Ильич отсылал его:

— Все умирать будем. Отчего же не потрудиться? — сказал он, выражая этим то, что он не тяготится своим трудом именно потому, что несет его для умирающего человека и надеется, что и для него кто-нибудь в его время понесет тот же труд».Финальная тема может быть вкратце сформулирована вопросом Ивана Ильича: «Что если вся жизнь была неправильна?» Впервые в жизни он испытывает жалость к другим.

Затем все происходит как в волшебной сказке, где чудовище превращается в принца и женится на красавице, а вера даруется в награду за духовное обновление.«Вдруг какая-то сила толкнула его в грудь, в бок, еще сильнее сдавило ему дыхание, он провалился в дыру, и там, в конце дыры, засветилось что-то. <…> «Да, все
было не то, — сказал он себе, — но это ничего. Можно, можно сделать «то». Что ж «то»? — спросил он себя и вдруг затих. Это было в конце третьего дня, за час до его смерти. В это самое время гимназистик тихонько прокрался к отцу и подошел к его постели. <…> В это самое время Иван Ильич провалился, увидал свет, и ему открылось, что жизнь его была не то, что надо, но что это можно еще поправить. Он спросил себя: что же «то», и затих, прислушиваясь. Тут он почувствовал, что руку его целует кто-то.

Он открыл глаза и взглянул на сына. Ему стало жалко его. Жена подошла к нему. Он взглянул на нее. Она с открытым ртом и с неотертыми слезами на носу и щеке, с отчаянным выражением смотрела на него. Ему жалко стало ее. «Да, я мучаю их, — подумал он. — Им жалко, но им лучше будет, когда я умру». Он хотел сказать это, но не в силах был выговорить. «Впрочем, зачем же говорить, надо сделать», — подумал он. Он указал жене взглядом на сына и сказал:

— Уведи… жалко… и тебя… — Он хотел сказать еще «прости», но сказал «пропусти», и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукою, зная, что поймет тот, кому надо.

И вдруг ему стало ясно, что то, что томило его и не выходило, что вдруг все выходит сразу, и с двух сторон, с десяти сторон, со всех сторон. Жалко их, надо сделать, чтобы им не больно было. <…> «Как хорошо и как просто», — подумал он. <…>

Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было. Вместо смерти был
свет.

— Так вот что! — вдруг вслух проговорил он. — Какая радость!

Для него все это произошло в одно мгновение, и значение этого мгновения уже не изменялось. Для присутствующих же агония его продолжалась еще два часа. В груди его
клокотало что-то; изможденное тело его вздрагивало. Потом реже и реже стало клокотанье и хрипенье.

— Кончено! — сказал кто-то над ним.

Он услыхал эти слова и повторил их в своей душе. «Кончена смерть, — сказал он себе. — Ее нет больше».

Он втянул в себя воздух, остановился на половине вздоха, потянулся и умер».

Мы контакте

Пишите. Задавайте вопросы

Мы принимаем

Рассчитать стоимость