1945 – Александр Твардовский — Василий Тёркин (20.08.2016)

Правду сказать, в 1945 году у нас есть довольно неплохой выбор, есть из чего повыбирать. В 1945 году вышла первая редакция фадеевской «Молодой гвардии», встреченная резкой критикой, потому что роль партии там была недостаточно четко прописана. В 1945 году Пастернак работает над романом в стихах «Зарево», который не заканчивает, потому что понимает, что после публикации первой главы вторую и третью никто печатать уже не будет. В 1945 году уже начинается работа над «Сталинградом» ― как еще тогда называется эта книга ― Виктора Некрасова.

Много интересного тогда происходит, о части этих книг мы поговорим позже. Но главное событие 1945 года, главный символ победы ― появление книги Твардовского, которая и становится на долгое время главным поэтическим произведением о войне, более значительным, чем все стихотворения Симонова, Тарковского, Гудзенко, Луконина, Самойлова и Слуцкого, которые начали печататься после. Говоря о военной поэзии, в первую очередь мы вспоминаем «Василия Теркина». В чем тут дело?

Надо сказать, Твардовский в своей жизни был до некоторой степени фаталистом. Хотя он был активным человеком, дважды находясь на посту редактора «Нового мира», многое сделал для того, чтобы очень расширить границы советской литературы, многое недозволенное в ней сделать дозволенной, но это касается его журнальной борьбы. А вот в жизни он предпочитал, чтобы книгу писала сама жизнь, а не автор.

Это очень новый, я бы сказал, принципиальной новизны подход к литературе. Как это ни печально, но XX век и в особенности XXI век показали условность всех жанров. Жизнь ― процесс непрерывный, поэтому законченность фабулы всегда условна. Твардовский решил написать книгу, которая ограничена чисто хронологическими рамками.

Начало ее ― начало войны, и мы ничего не узнаем о довоенном Теркине. Теркин ― герой без биографии, он появился в 1941году. А почему же без конца? «Просто жалко молодца»,― отвечает Твардовский в своей достаточно циничной фольклорной манере. Герой не погибает, он исчезает в 1945 году. Это очень интересно, почему у Теркина нет никакого будущего после войны и никакого прошлого до нее. Правда, Твардовский попытался написать значительно менее удачную, хотя местами, конечно, замечательную поэму «Теркин на том свете», где «Тридцати неполных лет ― любо ли не любо ― прибыл Теркин на тот свет, а на этом убыл», то есть Теркин все-таки погиб, а потом умудрился сбежать и из ада.

Вопрос в том, что Теркин ― это действительно герой, который невозможен вне войны, как невозможна рыба вне воды. На самом деле он до войны растворялся в массе, было непонятно, кто он такой и как его зовут. Возможно, он жил какой-то мирной жизнью и у него даже была биография, но ее отрезало с началом войны. После 1945 года у него, возможно, будет какое-то продолжение, он вернется, хотя мы не знаем ничего: ни жены, ни матери, ни семьи. Что-то у него будет, но это будет другой человек.

В том все дело, что эти четыре года войны, 1941–1945, вырезаны из его биографии, на это время он становится другим, его зовут на это время Василием Теркиным. Конечно, надо было бы отдельно написать подробную работу о причинах, по которым Твардовский взял имя и фамилию из боборыкинского романа, который совершенно забылся. Твардовский, наверно, знал о нем по чистой случайности.

Надо сказать, Твардовский довольно широко заимствовал чужое и не особенно комплексовал по этому поводу. Как мы знаем, талант заимствует, гений ворует. Не помню уже, чья это формула, но она очень точная. Твардовский, например, взял сюжет «Страны Муравии» из очень плохого романа Федора Панферова «Бруски». Видимо, он просто понял, что в романе эта история не нужна, а у него поработает ― и получилась гениальная поэма про Никиту Моргунка, который ищет справедливую мужицкую страну.

Точно так же он у совершенно забытого Боборыкина взял совершенно забытого героя романа «Василий Теркин». Это был какой-то купчишка, я читал этот роман и двадцать раз его забыл. Твардовский сделал его героем своей поэмы. Почему? Вероятно, ему понравилось имя «Василий», которое сочетает, с одной стороны, чрезвычайную простоту, а с другой, царственность. Все-таки «басилевс», все-таки Василий и есть «царственный».

А Теркин ― очень хорошая и удобная фамилия, это тертый малый, которого успела изрядно потереть жизнь. Как мы знаем, он какого-то крестьянского происхождения, видимо, он понюхал жизни колхозной деревни, повидал коллективизацию и крестьянский труд. Видимо, он воевал и раньше, может быть, в Гражданскую, может быть, еще в империалистическую. Теркин вообще-то не так уж и молод, ему или под сорок, или за сорок, в любом случае он застал Гражданскую войну. Так что это во всех отношениях тертый солдат. Удивительно, в этой его потертости есть и некоторая ершистость, которая Теркину тоже присуща. Это фамилия с довольно широким диапазоном отсылок. Василий Теркин, царственный потертый человек, и становится универсальным символом войны.

Книга Твардовского писалась случайно, составляясь постепенно из тех глав, которые он печатал во фронтовых газетах. Работал он в нескольких газетах на протяжении войны, везде теркинские главы ― первая из них, «Переправа», была написана еще во время финской войны, в 1940 году ― пользовались у солдат большим успехом. Почему они пользовались таким успехом, довольно непростой вопрос.

Дед мой, который прошел всю войну, рассказывал, что высшей приметой успеха газеты было то, что ее не сразу раскуривали. Не раскуривали некоторые очерки Эренбурга, некоторые стихи Симонова и почти не раскуривали Твардовского. Дед-то вообще не курил, а в первые же дни войны разбомбило эшелон, в котором он ехал, и погиб чемодан папирос, который курящая бабушка дала ему с собой. Так он и не закурил на фронте.

Почему все-таки от раскурки «Теркин» спасался? Я полагаю, что тут была двоякая причина. Во-первых, этот четырехстопный хорей, которым он написан, и простая, добротная, будничная интонация делают эту вещь чрезвычайно оптимистичной. Возникает ощущение, что есть еще нечто неубиваемое ― простой здравый смысл, какая-то энергия (а ее действительно очень много в этих стихах), довольно циничная шутка, с которой Теркин приходит. Есть ощущение, так или иначе, какого-то бессмертного, очень прозаического, будничного, но все-таки неубиваемого начала.

Второе, что подкупает в «Теркине»,― он как-то очень совпадает с ритмом и лексикой солдатской жизни. Как человек, служивший в армии, я понимаю, что любая армейская работа ― на 90% тяжелый физический труд. Жертвовать собой, совершать подвиг приходится далеко не ежедневно. Большую часть времени надо тащить на себе тяжести, мириться с тяготами и лишениями воинской службы, недоедать, страдать от холода и жары.

Та стихия языка, которая живет в «Теркине»,― это проговаривание, проборматывание про себя каких-то бессмысленных слов. Скажу ужасную вещь, но, во всяком случае, первая треть «Теркина» (он задумывался автором в трех частях), которая объемлет собой первые два года войны,― это довольно-таки бессмысленные стихи. Можно понять Ахматову, которая, прочитав начало «Теркина», сказала: «Во время войны нужны такие веселые стишки». Совсем иначе отнесся к этому Пастернак, который сказал: «Твардовский оказался нашим Гансом Саксом» (это создатель языка немецкой народной поэзии).

Надо сказать, что этот язык у Твардовского ближе всего к народному заговору, к пословице, часто бессмысленной, к ритмичному проборматыванию, как в первой главе повторяется слово «сабантуй»:

Повторить согласен снова:

Что не знаешь ― не толкуй.

Сабантуй ― одно лишь слово ―

Сабантуй!..

Что это такое? Понятно, что это некая большая неприятность, «малый сабантуй» ― это малая бомбежка, «большой сабантуй» ― огонь по всему фронту.

В этой постоянной речевой невнятице и есть апелляция к какой-то древнейшей народной памяти, ведь большинство заговоров тоже совершенно бессмысленны. Это то, что можно бормотать про себя, когда ты вжимаешься в землю под бомбежкой, когда толкаешь застрявшую машину, тащишь увязнувшее орудие. Это какие-то ритмичные слова, которые повторяешь под тяжелую и смертельно опасную физическую работу. Смысл уходит, остается энергия ритмичного слова.

Почему «Теркин» оказался бессмертным? Потому что в иных ситуациях в жизни, когда тебе в голову не полезет совершенно никакая лирика, потому что ты занят не лирическими вещами, тебе в голову лезет «Теркин»: «Пусть ты черт, да наши черти всех чертей в сто раз чертей!». Это ритм кулачной драки, который повторяет какие-то слова. Теркин чувствует, что немец-то сильнее, кормленый, здоровый, от него чесноком разит, он только что пожрал. Нужно как-то разбудить в себе нечеловеческую ярость, а сделать это можно, только повторяя какие-то ритмичные бессмысленные глубоко народные подсознательные слова.

С чем бы это сравнить? Когда я уходил в армию, я был в гостях на даче у Новеллы Матвеевой. Она сказала: «Может случиться, Дима, в некоторых обстоятельствах вам потребуется большая злоба. Считайте, что я вам передаю мантру, повторяйте про себя слова: «Вот тебе, гадина, вот тебе, гадюка, вот тебе за Гайдна, вот тебе за Глюка»». Должен сказать, что несколько раз мне это очень хорошо помогло.

Большая часть «Теркина», не только первая его треть ― это то, что рассчитано на пробуждение, как ни странно, читательского подсознания. Вызов в себе злобы, энергии, упорства, готовности к какому-то долгому физическому напряжению ― все это зашифровано в словесной ткани «Теркина». Нечеловеческое напряжение первых месяцев войны ведет к тому, что в человеке отключается штатское, человеческое. В нем пробуждается языческое, какие-то дохристианские корни ― умение прижаться к земле, нюхом найти еду, зализывать рану. Это действительно на грани человеческого, и в этом смысле «Теркин» работает, ничего не поделаешь.

Но есть в «Теркине», конечно, и вторая треть, центральная ее глава «Два солдата», где Теркин встречается со старым солдатом, солдатом империалистической войны. Они ведут разговор, как отец с сыном. Это очень важный эпизод, потому что там выражается самое страшное. Я не очень знаю, можно ли об этом по нынешним временам говорить вслух.

Даже в 1943 году, даже после Сталинграда исход войны не очевиден. Сейчас легко говорить, что война была выиграна Россией в тот момент, как крякнулся блицкриг, как стало понятно, что немцам придется сидеть в окопах во время зимней кампании 1941 года, что их отбросят от Москвы, что немецкие коммуникации не были рассчитаны на российские расстояния и морозы. Это легко говорить сейчас.

Не то что в 1941 году, когда немцев впервые по-настоящему погнали от Москвы, в 1942, когда начался Сталинград, в 1943, во время Курской битвы ― еще и в 1944 году все еще было не очевидно. Шли поиски оружия возмездия, Гитлер чуть не получил атомную бомбу, вообще было непонятно, как все повернется. Неопределенность исхода войны как раз и выражена в этой ключевой главе 1943 года.

Почему она принципиально важна для Твардовского? Пожалуй, Советский Союз понес самые большие в истории потери именно в мирном населении, они составляют примерно половину всех потерь во Второй Мировой войне, которые понес Советский Союз. Это невероятный процент. Во Франции, например, он был порядка 7%, в Германии ― порядка 10%, в России половина всех людей, которые погибли на войне, были мирными. Поэтому отношение мирного населения к солдатам было разным, неоднозначным. Симонов вспоминает о том Страшном суде, по сути дела, который испытывает откатывающаяся армия. Для них Страшный суд ― глаза оставляемых стариков и женщин. Об этом написано «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины». Они провожают отступающую армию, это очень страшное ощущение.

Чувство вины перед населением, которое испытывает Теркин, пусть уже во время наступления, пусть они возвращают свою землю, но все еще непонятно, чем это кончится. Когда старик его спрашивает: «Побьем мы немца?», он не знает ответа. Теркин задумывается очень надолго. Теркин молчит в ответ на этот вопрос, потому что отвечать что-нибудь шапкозакидательское в духе 1940 года невозможно. Тем более, что в 1940 году вообще табуирована тема войны, еще действует договор о ненападении и как бы нейтралитет в отношении фашизма.

Теркин очень долго молчит. Сначала он доедает яичницу, которую ему приготовила старуха, потом подгребает сало куском хлеба, потом встает, заправляет гимнастерку и затягивает ремень. Только после этого на пороге он говорит: «Побьем, отец». Это долгое молчание, долгая неопределенность остается самым достоверным свидетельством этой неокончательности.

У Иртеньева, кстати, в недавнем, по-моему, гениальном стихотворении об отце сказано: «И сквозь дым тот победа видна. Только мне. Но едва ли ему». У Твардовского в его лучшем, на мой взгляд, стихотворении «Я убит подо Ржевом» эта пронзительная нота неопределенности тоже взята. Помните лучшие слова в этом стихотворении? «Я убит и не знаю, наш ли Ржев наконец».

Самое страшное ― это именно незнание, легла ли твоя жизнь в фундамент победы или провалилась в яму поражения. Мы понимаем, что моральная победа за нами, но мы не знаем, как все обернулось в действительности. Именно поэтому, кстати, такая неопределенность во всей этой второй части, потому что ощущение победы придает сил. Помните, когда санитары несут раненого Теркина? «Несем живого, мертвый вдвое тяжелей». Ощущение, что несут живого, движутся к победе, этот магнит победы, который, начиная с 1943 года, тянет армию вперед, проявляется только во второй части.

Лучшее же вообще, что написано в советской военной поэзии,― это, конечно, третья часть Теркина, последняя его треть, когда армия уже идет по чужой земле. И лучшая там глава, конечно, «По дороге на Берлин». Сколько я ее детям читаю в школе, всегда не могу делать это вслух, потому что голос у меня начинает предательски дрожать. Черт знает, почему, ведь Твардовский не самый сентиментальный поэт. Не знаю даже, с кем его сравнить, но, в общем, не Светлов, нет в нем пронзительной лирической ноты. Он поэт грубоватый, крестьянский, но как в одном из его прямых учителей Некрасове тоже есть дребезжащая слезная нота, так она есть и у Твардовского.

Почему это получается? Вероятно, потому, что когда после невероятного напряжения первых двух частей поднимается на большую высоту, на гору победы и может с этой высоты обозреть и настоящее, и будущее, появляется ощущение выдоха, свободы. Кстати, речь его становится гораздо более разреженной. После страшной плотности первых частей «Теркина», его повторов, каламбуров, невероятной плотности деталей, где ножа не всунешь, ритмических повторов:

На войне, в пыли походной,

В летний зной и в холода,

Лучше нет простой, природной

Из колодца, из пруда,

Из трубы водопроводной,

Из копытного следа,

Из реки, какой угодно,

Из ручья, из-подо льда,―

Лучше нет воды холодной,

Лишь вода была б ― вода.

После всех этих забормотов и заговоров появляется нормальная, я бы даже сказал, напевная, свободная певучая поэтическая речь, песенная интонация. На этом свободном выдохе сделана лучшая глава.

«По дороге на Берлин вьется серый пух перин». Выпотрошенный немецкий мир, где бегут немецкие беженцы, при этом возвращаются угнанные пленные россияне. Возвращение одних и бегство других, хрустящая под ногами черепица красных немецких крыш, «скучный край краснокирпичный», это ощущение чужой жизни, рухнувшей вокруг, необходимости возвращения к своей, которую предстоит поднимать из руин,― все это создает какое-то ощущение и невыносимой потери, и близкого счастья и при этом совершенно страшное чувство, что по-прежнему ничего не будет, что вернуться никуда невозможно.

Вот здесь, среди чужой земли,― а эта земля становится еще и метафорой чужой, другой жизни, в которую они попадут после войны, непонятно, как теперь жизнь, все другое,― им встречается абсолютный кусок Родины. Им встречается угнанная старуха, которая возвращается в Россию. Теркин ее снабжает всем. Бойцы ей дают лошадь, подводу, «волокут часы стенные и ведут велосипед» ― хотя какой ей велосипед! Хотя она не старуха, конечно, всякая русская женщина после известного возраста иронически называет себя старухой. Ясно, что ей чуть за пятьдесят.

И вот они несут этой старухе трофеи, ненужные, бессмысленные, просто символ победы. И она говорит им: «Ни записки, ни расписки не имею на коня». Это типичная советская колхозница, которая знает, что на все нужна бумажка. Теркин отвечает ей:

А случится что-нибудь,

То скажи, не позабудь:

Мол, снабдил Василий Теркин,―

И тебе свободен путь.

 

Будем живы, в Заднепровье

Завернем на пироги.

― Дай господь тебе здоровья

И от пули сбереги…

 

Далеко, должно быть, где-то

Едет нынче бабка эта,

Правит, щурится от слез.

И с боков дороги узкой,

На земле еще не русской ―

Белый цвет родных берез.

 

Ах, как радостно и больно

Видеть их в краю ином!..

 

Пограничный пост контрольный,

Пропусти ее с конем!

Трудно мне определить интонацию. Это интонация какого-то всепрощения, преодоления, почти посмертного. Эта старуха, которая едет домой через чужую страну среди берез,― это лучший символ победы. Не победоносная армия, не грозные танки, не разбитые дома, а эта старуха, которая возвращается. Это русская душа, которая возвращается на Родину.

Надо сказать, что Твардовский продолжает в «Теркине» почти забытую пушкинскую интонацию из «Песни западных славян», пушкинского завещания поэзии, его последнего текста, из которого вырос весь русский дольник. Там есть несколько замечательных примеров, я считаю, что одно из лучших пушкинских стихотворений ― это «Похоронная песня Иакинфа Маглановича». Он отошел очень далеко от оригинала Мериме, создал практически собственный текст.

С богом, в дальнюю дорогу!

Путь найдешь ты, слава богу.

Светит месяц; ночь ясна;

Чарка выпита до дна.

Твардовский напрямую цитирует последние две строчки.

Что там происходит? Недавно умершему дается наказ, что передать другим дальним родственникам, которые там живут:

Деду в честь он назван Яном;

Умный мальчик у меня;

Уж владеет атаганом

И стреляет из ружья.

Интонация посмертного свидания, посмертного разговора удивительным образом поймана и перенята Твардовским.

Как Твардовский воспринимал победу? У него есть замечательный поэтический текст:

В тот день, когда окончилась война

И все стволы палили в счет салюта,

В тот час на торжестве была одна

Особая для наших душ минута.

Что же это за минута? Когда павшие окончательно отделяются от живых. Пока воюешь, он все-таки еще с тобой рядом, а кончилась война ― и он окончательно отошел, перестал существовать. Да и ты прежний существовать перестал. Интонация окончательного прощания с мертвыми есть в финале «Теркина». Это и интонация прощания с Теркиным тоже. После войны Теркин не нужен, потому что это будет другой сюжет.

Кто такой Теркин? Солдат, который способен ко всякой работе, всегда каламбурит, умудряется пошутить. А что еще мы можем делать? Единственная задача людей на земле ― как-то перемигиваться перед казнью, перешучиваться, потому что всех это ждет в конце концов. Теркин ― это солдат, который в любой момент способен поднять настроение окружающим, внушить им, что жить еще можно. После войны он просто не нужен, после войны опять нужен винтик. Он вернется в прежнюю жизнь, где не будет требоваться подвиг. И кем он там станет? Колхозным трудягой, бухгалтером ли, учителем ― совершенно неважно. Он перестанет существовать.

Твардовскому удалось поймать то особое, специальное состояние народа, которое и следует, наверно, называть русским характером. Алексей Толстой при всем его таланте в рассказе «Русский характер» все-таки этого не поймал. Что такое русский характер? Русский характер ― это шутка на краю могилы, каламбур во время боя, перемигивание перед смертью. Это самый черный юмор в самых безвыходных обстоятельствах, и это побеждает всегда.

Во время войны народ превращается в какую-то плазму, в четвертое состояние вещества. В этом состоянии он пробыл четыре года, а сейчас ему предстоит вернуться в норму. Каким будет это возвращение, мы не знаем, поэтому, прощаясь с Теркиным, мы прощаемся с самым страшным, что было в жизни, но и с самым лучшим, что было в нашей жизни.

Кстати говоря, поэтому население России всегда так стремится впасть в это состояние по любому поводу, устроить себе аврал из чего угодно, будь то строительство и сдача объекта к сроку или поиск войны, неважно. Это страшная тоска по Теркину, который и есть, наверно, то лучшее, что мы можем в себе обнаружить.

Узнай цену консультации

"Да забей ты на эти дипломы и экзамены!” (дворник Кузьмич)