1919 – Зинаида Гиппиус — Чёрная тетрадь (06.02.2016)

Россия, вроде бы была, а литературы ни в семнадцатом, ни в восемнадцатом не было.

Блок написал четыре строчки в семнадцатом году и одну поэму, правда, наверное, главную в русской литературе в восемнадцатом. [Наряду с “Медным всадником”]

Прозы не было вообще никакой. Горький пишет публицистику “Несвоевременные мысли”.

И вообще у меня есть такое чувство, что невозможно никакой литературы требовать от времён с такой бифуркацией, с такими стремительными переменами и с таким раздвоением главного пути в истории. И как-то приходится признать, что единственную ценность, единственную историческую какую-то значимость в это время имеет дневник – литература дневниковая. И вот единственным человеком, чей дневник оказался так объективен, так важен в восемнадцатом году, была Зинаида Гиппиус.

Так получилось, что из всей Гиппиус мы берём только один текст. Она много написала на самом деле. Много стихов довольно, несколько романов, знаменитую пьесу “Зелёное кольцо”, от которой в восторге был Блок, и в которой дебютировала Тарасова. Много чего оставила она.

Но почему-то её “Чёрные тетради” – вместе с “Синими тетрадями”, у неё много было этих тетрадей дневниковых – они остаются главным её произведением. Вся её публицистика под псевдонимом Антон Крайний, все её довольно темпераментные литературные разборы – они как-то канули. А вот дневники остались. По двум причинам. Во-первых, (и это мой совет всем, кто сегодня пишет дневники) мелочей нет, надо фиксировать именно то, что вам кажется наименее важным; вот этот поток информации, который отслеживает Гиппиус (а газет-то нет в это время, почти все газеты, как говорит ей там один пролетарий “приморожены”). Она во многом единственный источник информации о том, что думала и говорила Петроградская интеллигенция в восемнадцатом-девятнадцатом годах, о том, что она делала, о том, что она вообще в это время из себя представляла. В девятнадцатом году (и в восемнадцатом, кстати, тоже) происходит удивительное явление, которое называется цензурой, прекращением прессы. Прекращение это ещё в восемнадцатом году более-менее мягкое – газету достаточно переименовать. Вот выходит газета “День”. Её закрывают. На следующий день издатели регистрируют её под названием “Ночь”. Выходит газета “Ночь”, её закрывают, на следующий день они её регистрируют под названием “Полночь”. Хорошо. Она выходит два дня, после этого её закрывают окончательно. И они успевают выпустить крошечным тиражом листок “В глухую полночь” – последнее, что остаётся.

Гиппиус это фиксирует всё.

Девятнадцатый год он, действительно, минимален по количеству прессы. Кроме “Известий” не на что ссылаться практически. Очень мало дневников, очень мало художественных текстов. Девятнадцатый год, пожалуй, в этом смысле самый бесплодный, потому что военный коммунизм с его романтикой уже заканчивается, а сколько-нибудь стабильная жизнь не началась. Девятнадцатый год – это год, когда даже Маяковский ничего не пишет, когда у Есенина три с половиной стихотворения и одна вторичная довольно поэма. Ничего нет. Время мало того, что голодное, время, в которое “мозги вымораживаются”.

Это ещё при этом и абсолютное отсутствие информации, перспектив, какого-либо понимания. Ну, в общем, дневник Гиппиус семнадцатого-восемнадцатого-девятнадцатого годов это хроника постепенного иссякания всех источников: источников еды, источников заработка, источников информации. Очень сухое чтение. Немножко это похоже на дневники времён блокады. Но в дневниках времён блокады (как, например, у Инбер в книге “Почти три года” или у Гинзбург в “Записках блокадного человека”) людей спасало то, что они чувствовали: наше дело правое, победа будет за нами; они понимали, что они на правой стороне. А вот у людей восемнадцатого-девятнадцатого годов такого чувства нет. У них есть ощущение, что они проиграли и что они сами в этом виноваты.

Ну, мы все помним, конечно, дневники Гиппиус февраля семнадцатого года, потому что тогда она испытывала восторг. И главное – вот тут есть такая немножко подленькая, довольно противная, я бы даже сказал, довольно мещанская радость человека, который дорвался до решения главных вопросов, до власти. Который дорвался до того, что Савенков у неё днюет и ночует (который скоро станет военным комиссаром временного правительства). Что Керенский непосредственно с ней общается и советуется, Львов бывает. Ну, в общем, салон Мережковских в это время – центр решения политических судеб.

Чтобы вам это было понятней – сегодняшним читателям – я проведу довольно наглядную аналогию, скажем, с салоном Маши Слоним в девяностые годы, прекрасным местом.

Есть такая Елена Трегубова, которая написала когда-то “Байки кремлёвского диггера”. Вот, очень – интонационно, кстати говоря – записи ранней Гиппиус (ранней революционной) немножко похожи на этот трегубовский восторг допущенности. Тогда же очень многие – и журналисты, и интеллигенты, и просто интеллектуалы, и просто обыватели – испытывали невероятный восторг от того, что им удалось посидеть рядом с кем-то из правительства, поговорить с ним, а то и дорваться (это же время вертикальной мобильности) дорваться до близости к телу.

Вот Гиппиус пережила это опьянение. И опьянение февралём и, главное, опьянение чувством собственной значимости. Ей реально казалось, что она что-то решает: она даёт советы, прогнозы… Дневник девятнадцатого года уже от этого тщеславия совершенно свободен. Уже есть ощущение горького похмелья. Но единственное, что делает эту книгу, с одной стороны, довольно ущербной, а с другой – литературно очень значимой – это совершенно звериная ненависть, которую Гиппиус испытывает к большевикам. Ненависть эта больше даже, чем у Бунина в “Окаянных днях”. Потому что Бунин – он ещё способен кого-то пожалеть иногда, задуматься. В конце концов, он понимает, что зверства этих людей это не только их вина, а это вина страны в целом, потому что такие дикие люди в ней выросли.

Но Гиппиус ненавидит большевиков абсолютно зверино. Это про них она, собственно, писала Веревку уготовав — Повесим их в молчании “. Это о них она говорила, что “и скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой, Народ, не уважающий святынь “.

Главная трагедия для Гиппиус то, что народ совершенно не хочет свободы. Было самодержавие – народ был за него. Теперь (она это называет) – “хамодержавие”. И это тоже очень хороший термин, который, кстати, в языке, в тогдашней публицистике прижился, потом в эмиграции.

Хамодержавие выражается не в том, что большевики просто хамы, что они грубы, невежественны. Нет. Они просто абсолютно тоталитарны. И, кстати говоря, солдат там Гиппиус говорит очень показательные слова:

– Да конечно мы все за царя. Но просто это должен быть другой царь.

Ни принципов, ни правил, ни свобод, ни законов, ни гуманизма – ничего нет в этой массе. Это дневник ненависти к тупому, хамскому, как она это сама и называет, быдлу. И она этого слова совершенно не стесняется. На этой же почве, собственно, у неё и случилось главное расхождение с Блоком, когда она написала ему:

Зато в Кронштадте пьяный матрос

танцевал польку с Прекрасной Дамой.

Говорят, он умер… А если б и нет?

Вам не жаль Вашей Дамы, бедный поэт?

На что Блок ей отвечает:

Вы жизнь по-прежнему нисколько

Не знаете. Сменилась полька

У них печальным кикапу…

И что Вам, умной, за охота

Швырять в них солью анекдота,

В них видеть только шантрапу?

Но ничего не поделаешь, она видит там только шантрапу. Она видит не восставший народ, который чего-то там хочет. Для неё вся историческая справедливость закончилась в феврале – скинули самодержавие, ладно, больше ничего не надо. Но теперь (вот весь ужас!) она видит новое самодержавие. Она видит, что ничего не переменилось, по большому счёту. Больше того – цензура ужесточилась, и все они – желавшие чего-то лучшего – все они, расшатывавшие этот трон, погружаются теперь (заслуженно, как ей кажется) в гораздо более глубокую тьму.

Ленин вызывает у неё эмоции, которых не вызывал он даже у Бунина, даже у Куприна. Хотя, уж какие резкие слова писал про него Бунин:“сифилитик с зелёной жижей вместо мозга”, “рыжий вожак с глазами убийцы”, с широко расставленными глазами . Ну просто ненавидит люто. Для неё он даже вовсе не человек. Даже ненависти она его не удостаивает, для неё это просто ледяная брезгливость.

Точно то же – про всех, кто перебежал на сторону большевиков.

Вот интеллигенция, которая взяла сторону большевиков – иногда по очень высоким мотивам, как, например Блок, который чувствовал историю, понимал за кем правда – всё это для неё отбрасывается немедленно.

Интересно, кстати, что она, которая Блока так страстно любила, которая считала его действительно великим поэтом, она личного общения с ним не прерывает. Когда они случайно встречаются в трамвае, Блок спрашивает у неё:

– Ну что? Вы мне руку подадите?

Она говорит:

– Человечески – да, политически – никогда

Конечно, это наивно немножко. Она считает себя человеком политически ангажированным, политически просвещённым. Она считает, что от неё многое зависит. Это всё, конечно, то, что тот же Куприн называл “мелочной мудростью женщины”. Но, как я уже говорил, может быть, эта позиция ущербна исторически, а художественно она очень выигрышна. Потому что истинная ненависть – это ненависть всегда зоркая.

И вот второй совет, который я хотел бы вам дать, помимо внимания к мелочам – дневник не должен быть добрым, не надо никому ничего прощать, чем злее, чем яростнее вы напишете, тем искреннее это будет и тем это будет эмоционально ярче.

Вы можете не разделять позицию Гиппиус, вы можете её ненавидеть, вам могут её стихи казаться плохими, её взгляды выспренними и какими-то при этом фальшивыми, вы можете думать про неё что угодно.

Но вот одного у неё нельзя отнять – она злая. И эта злоба придаёт всему, что она написала настоящий такой темперамент. Такой ледяной желчью это всё написано. Ну и, конечно, нельзя забыть того, что это картина умирающего Петрограда. Это Петроград, из которого уже в восемнадцатом году из-за близости фронта уехало правительство. Петроград, в котором остались, по большому счёту, только художники и сумасшедшие. В доме искусств они живут. Город полон слухами, в городе почти ничем не торгуют. Самый точный образ города оставила Гиппиус в дневниках, да Замятин в рассказе “Пещера”. Ледяной мир, где все заборы разобраны на дрова, где никто не знает, чем он будет завтра жив и будет ли он завтра сыт – ну, про сытость уже давно забыли вообще все. Конечно, таких ужасов, как в блокаду нет. Всё-таки в городе есть спекулянты, есть какие-то продукты, пайки выдают, по крайней мере, уж тем, кто “прикрепился”

– Что сегодня, гражданин,

На обед?

Прикреплялись, гражданин,

Или нет?

как напишет тогда же Зоргенфрей

– Я сегодня, гражданин,

Плохо спал!

Душу я на керосин

Обменял.

Вот в этом страшном мире живёт одинокая – безусловно одинокая, потому что ни Философов, ни Мережковский в это время не советчики и не утешители – одинокая, страшно злобная хронистка, которая предъявляет бесконечный счёт.

Это книга глубокого разочарования, страшной усталости. И ценность её вот в чём: конечно, революцию Гиппиус не могла оценить, конечно, октябрьскую революцию – с размахом её, с переворотом. Конечно, она не могла оценить вертикальную мобильность, которая множество людей привела во власть и в культуру. Конечно, ни национальная, ни просвещенческая программа Ленина ей ничего не говорит, и, вообще, она не понимает, что происходит.

Но в одном она безусловно права и объективна. Она видит, прежде всего, интеллектуальную деградацию всеобщую и в этом она видит свою вину. Она понимает, что интеллигенция, в какой-то момент устранившись от революции, интеллигенция, которая предала её по сути дела и в “Вехах”, и в годы реакции, – она сегодня сталкивается с тем, что революция делается другими людьми. И эти “другие люди” не пощадят никого.

Конечно, если бы от политики не дистанцировалось большинство, если бы людям было не всё равно, если бы они так легко не отдали февраль и позволили превратить его в октябрь, всё могло быть иначе. Но всеми овладела какая-то страшная пассивность, которая бывает иногда перед смертью. И вот в хронике этой пассивности Гиппиус нет равных. Она спрашивает со всех и с себя. И за наивность, и за поддержку не тех, и за желание радикальных перемен, и за неумение включиться в них, и за то, что временное правительство занималось болтовнёй (потом все они оказались арестованы).

Она много делает для их освобождения, для того, чтобы у них там хотя бы какие-то передачи были. Она старается и, кстати говоря, многие были освобождены. Но, по большому счёту, она понимает, что именно из-за неё и таких, как она, эта революция досталась в такие руки. А какие это были руки – мы там узнаём массу интересного: словечки, детали, указы, весь абсурд советской власти первых лет она запечатлела гораздо глубже и гораздо точнее, чем Горький в “Несвоевременных мыслях”.

Кстати, особенно мне приятно, что в её дневниках так хорошо “прилетает” Горькому – Горькому, который так любил хорошо выглядеть, а Гиппиус не даёт ему хорошо выглядеть.

Она пишет: “Жалок Горький, но жалеть его ещё более жалкое занятие “. Вот это совершенно справедливо. Поэтому у этой книги есть ещё один важный урок, который нас всех сегодня касается: те, кто думает, что без него обойдётся, получит в результате то, от чего придётся долго и трагически бежать.

Поступил вопрос:

– Можно ли назвать Гиппиус талантливым писателем?

Понимаете, какая вещь… Талант писателя это вещь такая ситуационная, я бы сказал – казуальная. Она зависит очень сильно от казуса, который его вызывает. Иногда писатель не талантлив.

Проза Гиппиус не талантлива. Даже – она бездарна – я бы сказал.

Но бывают обстоятельства, которые высвечивают этого автора, которые ставят его в нужное положение, на нужное место. И получается шедевр.

Ну, Хлебников талантлив или нет?

Некоторые говорят, что он безумен. Но он так вовремя родился и так вовремя попал к футуристам, что попал в гении. Об этом хорошо писал Луначарский.

Что касается Зинаиды Николаевны, то она талантлива в одном: она честна очень, она по-розановски честна и даже она честнее Розанова, потому что Розанов, всё-таки, старается хорошо выглядеть, а она не старается. Поэтому её честность и злоба – они важней таланта, они иногда на грани гения.

Узнай цену консультации

"Да забей ты на эти дипломы и экзамены!” (дворник Кузьмич)